Морис Бланшо: Голос, пришедший извне — страница 9 из 22

) «неуклюж ртом, неуклюж языком, нечист губами», а значит, не способен воспользоваться красноречивым, риторическим языком, достойным великих мира сего. Отсюда — недовольство «Бога». Из-за того-то Моисей и был выбран, что он не краснобай, что у него трудности с речью: он не властвует над Голосом, он, не иначе, заикается. Поэтому Моисей возьмет себе в дублеры своего брата Аарона, более даровитого в светских условностях (между братьями никогда не обходится без проблем или секретов), но к тому же (и я предполагаю это не без трепета) способного говорить, только дублируя, повторяя слова, пусть и высшие, по причине заикания уже не физического, а «метафизического».

Отсюда предположение, настолько дерзкое, что я с готовностью вижу в нем соблазн. Когда Моисей вопрошает «Бога», он не пытается спросить его имя, воздерживается от жуткого бесстыдства — ведь, узнав это имя, он в некотором роде обрел бы над Именуемым власть. Нет, он просит не для себя и не для того, чтобы узнать неименуемое, а для того, чтобы иметь возможность сказать что-то своим соплеменникам, которые не преминут спросить: откуда ты взял свое откровение, от имени кого ты говоришь? Евреи, какими бы они ни были рабами, не подчинятся без разъяснения, они захотят знать, с кем имеют дело. И данный Моисею ответ, который, впрочем, мы знаем только в передаче самого Моисея, выраженным благодаря непременному заиканию, станет предметом бесконечных комментариев. Процитирую (повторю вслух): либо «Я есмь тот, кто есть» (онтологическое толкование, верховенство и прославление Бытия без сущего: Экхарт, дражайший рейнский мейстер (или старый мастер), с этим не согласится); либо «Я есмь тот, кто я есмь». Этот ответ можно счесть не за ответ, а за отказ от ответа. Возвышенное или разочаровывающее повторение; но тут вмешивается дерзкая мысль: а вдруг то, что нам дано было услышать (или прочесть), удвоено из‐за заикания Голоса, обогащено заиканием, так что, изъясняйся Моисей на латыни (почему бы и нет? у него в распоряжении столько языков), он сказал бы: «Sum, Sum». В Талмуде, без всяких упоминаний об особенности Моисея, сказано: «Бог изрек одно слово, но я услышал два». Но вернемся к вопрошанию (без вопроса, без ответа) Моисея, который хотел узнать вовсе не имя Бога (повторюсь в свою очередь), а имя, на которое он мог бы сослаться перед строптивыми сынами Израилевыми. И вот другой ответ (на сей раз переведенный Мешонником и Шураки): «Буду (здесь огромный пробел, словно для того, чтобы обозначить не просто ожидание или неуверенность, но отсылку к некоему вневременному будущему, свободному от любого настоящего), кем буду» (тот же перевод дает нам и Эдмон Флег). Бог подает себя не непосредственно как субъект, некое пылающее «Я», а как того, кто действует ради еврейского народа и зависит от действий самого народа по отношению к Богу и к другим. Это и назовут, используя на сей раз — и, возможно, неправомерно — греческое слово, кенозисом: высшим смирением. Но, как мы знаем от Раши[29], в то самое время, когда Моисей слышит: «Вот имя мое на веки», он доносит до нас изменением гласной: «Мое имя должно оставаться сокрытым», что подтверждает приемлемость — или уместность — сдержанности Моисея. Если мне не изменяет память, «Бог» говорит также: «Даже старейшинам не открылся я со своим именем». Тем не менее имя, сообщенное Моисею, чтобы пробудить Израиль, настолько важно (и настолько готово изгладиться), что не следует произносить его всуе: неналичное, даже если оно сказано, брошено, как окликают Неизвестного, — афоничное, по выражению Давида Банона, но не асемичное: обетованный Бог, Бог обета, но и Бог отзыва обета.

Бог, говорит Левинас, не есть ни знание, ни просто незнание, он есть обязательство человека по отношению ко всем остальным людям. И к имени, которое всего лишь имя Иеговы, и Шураки уточняет, что сегодня — в рассеянии — никто не знает, как оно произносилось, ибо, добавляет Левинас в тексте «По ту сторону библейского стиха», Тетраграмма не могла произноситься кроме как в день Всепрощения верховным жрецом, входящим в святая святых, то есть, для постизгнаннического иудаизма, никогда.

Жак Деррида, разъясняя мотивы удвоения Торы, удвоения, которое уже вписано в то, как Тора пишется «перстом Бога», говорит: «Тора написана белым огнем по черному огню». «Белый огонь, текст, написанный невидимыми буквами (предназначенными ускользать от зрения), дает прочесть себя в черном огне устной Торы, которая приходит задним числом, чтобы выделить согласные и оттенить их гласными: Закон или Огненное слово, скажет Моисей».

Но хотя каменная Тора записана Богом и в качестве записи предъявляет заповеди, то есть ее письмо может читаться только как предписание, в Исходе также говорится, причем еще до появления скрижалей (если допустить, в чем вполне можно усомниться, что в подобный момент, момент неприсутствия, имеют место до и после — то есть нарративный порядок), что «написал Моисей все слова Господни» (Исх. 24: 4). Моисей, стало быть, наделен даром письма, пусть и не наделен даром речи, — и он пишет потому, что старейшины Израиля, мудрецы, еще до него сказали: «Все, что сказал „Бог“, сделаем». Возможно, они не понимают слов «Бога» или, как в переводе Шураки, не проникаются ими во всей прямоте, как и во всех их поворотах и оборотах, но главное тут — сделаем, и это обещание исполнения скрепляет написанное Моисеем, становится благодаря Моисею письмом — письмом и запоминанием. Отметим здесь походя, какая дистанция устанавливается между Платоном и Моисеем: для одного письмо — внешнее, стороннее — вредно, поскольку оно возмещает утрату памяти и тем самым способствует ослаблению живой памяти (для чего мне запоминать, если это записано?). Для Моисея же письмо, конечно, обеспечивает запоминание, но также (или прежде всего) оно есть «делание», «действие», внешнее, которое предшествует внутреннему или еще его установит — так же как Второзаконие, где Моисей заново излагает всю историю, говоря «Я», удваивает и продолжает трудный Исход.

Здесь впору задаться праздным вопросом: кто такой Моисей? Отметем такой ответ: египетский принц, который изменил своему народу, чтобы посвятить себя другому — работящему, несчастному, обращенному в рабство. Отметем и возвышенный образ, предлагаемый нам искусством: сверхчеловек, древнееврейский эквивалент Солона и Ликурга. Напротив (пусть ему и дарованы привилегии, ведь он один «восходит», не приближаясь при этом к небесам), он показан нам ущербным, плохо говорящим (косноязычным), изможденным под грузом взятых на себя обязанностей (его тесть, человек здравомыслящий, скажет ему: не делай все сам, не верши правосудие в больших и малых делах, ты не выдержишь, — и Моисей согласится с этим). Он показан усталым и тогда, когда амалекитяне напали на израильтян, в то время как те, едва выйдя из египетского рабства, представляли собой разрозненную толпу (сбившуюся вместе массу, стадо) со множеством женщин и детей, «ребятишек», как говорит Шураки. Эта злокозненность сделает Амалек образцом Зла. Моисей не военачальник. Тем не менее он поднимается на вершину холма, как делают генералы и сам Наполеон. Но ему нужно помогать, когда он дает указания, с виду совсем простые: он поднимает руку, чтобы указать на небо, и евреи берут верх, — однако его рука тяжела, и нужно помочь ей совершить этот жест, иначе рука падает (тут не только усталость, тут еще и урок) и побеждает Амалек.

Моисей — посредник? Посредник своего народа, организующий его в общину и бранящий его, когда он проявляет малодушие. Но народ себя в нем не признает: «Мы не знали, — говорят евреи Аарону, как-никак его брату, — кем был тот, кто нас вывел». Он другой, пусть и их собрат, постоянный заступник, а подчас и хулитель. Посредник Бога, заповеди которого он передает? Бог не имеет посредничества, говорит, если я не ошибаюсь, Левинас. Посему Моисей свободен в своей ответственности, посему он должен в наказание пропустить через себя досаждающие Всевышнему своей назойливостью речи, слова мольбы, прошения за беглецов, которые забывают, что они беглецы, и хотят «обосноваться».

Можно гадать, из‐за какого «проступка» Моисей не смог достичь «земли обетованной». Имеются, конечно, достаточно правдоподобные ответы. Но уже в самом желании ее достичь и отдохнуть заключена чрезмерная надежда. Он может видеть, но не может иметь. Ему, не исключено, уготован другой, высший отдых. «Это одно из таинств Элохима», из тех таинств, что не становятся явью, но требуют бесконечного учения. Толкователи Второзакония говорят: «Моисей не мог рассказать, написать свою смерть» (критический скептицизм). Почему не мог? Он знает (неким непроясненным знанием), что умирает через «Бога», «на устах Бога»: последняя, окончательная заповедь, в которой содержится вся сладость конца — но конца потаенного. Смерть, которая (со времен Адама) непременно присутствует в жизни, «не имеет здесь в жизни места» (Деррида). И Бог, становящийся могильщиком (Левинас), близость которого не сулит никакой посмертной жизни, погребает Моисея «на долине, в земле Моавитской», в атопии места без места. «Никто не знает места погребения его даже до сего дня»: это потакает сомнениям суеверцев в его смерти, как будут сомневаться в смерти Иисуса. Он умер, но «зрение его не притупилось и крепость в нем не истощилась». У него есть преемник, Иисус Навин, и нет преемника (прямого наследника; он сам отказался от этого вида передачи полномочий). «И не было более у Израиля пророка такого, как Моисей». «Более». Исчезновение без обещания возврата. Но исчезновение «автора» только усиливает необходимость учения, письма (следа прежде любого текста) и речи, речи в письме, речи, не оживляющей письмо, которое иначе оставалось бы мертвым, а, напротив, настойчиво побуждающей нас идти к другим в заботах о далеком и близком, притом что нам пока еще не дано знать, что это прежде всего единственный путь к Бесконечному.

Ох всё окончить