Морлоки — страница 10 из 11

И почти насильно он тащит Василия Ильича к столу.

Караваев чувствует, что он не вырвется. Он не в своей власти.

-- "Забыть! Забыть!.." Он готов напиться пьяным. Он заставляет себя думать о Марусе, о сегодняшнем торжестве, о жизни в будущем. Он силится вызвать в воображении опьяняющий и возбуждающий образ девушки, которая сегодня будет принадлежать ему...

-- За молодых! -- провозглашает Семен Дмитриевич.

-- Ура! Ура! -- гремит во всех комнатах.

Василия Ильича тащат к невесте, заставляют целоваться. Потом провозглашают еще тосты, говорят что-то Заблоцкий, мистер Вильямс, Березин, сам Караваев, и после каждого пьют. Василий Ильич пьет бокал за бокалом. Тревога прошла или спряталась где-то в глубине души. Василия Ильича охватило радостное возбуждение. Он шепчет Марусе на ухо слова любви, громко хохочет, слушая остроты Заблоцкого, сам шутит и пьет бокал за бокалом.

И вдруг Василий Ильич подымается.

Он бледен, как полотно, и губы его шепчут: "Ш... ш!.." Все умолкают, сначала сидящие близко к нему, потом и в следующих комнатах. Все смотрят на него, ждут, что он заговорят. Но он стоит бледный, с глазами, вытаращенными от напряжения, и продолжает издавать губами тихий шипящий звук, приглашающий всех прислушаться.

-- В чем дело? -- кричит кто-то из другой комнаты.

-- Вася! Василий! Я боюсь! -- говорит Маруся, перегнувшись над столом и глядя прямо в глаза Караваева.

-- Ш... ш!..

И вдруг -- треск, грохот и долгий гул, словно отдаленный гром. Все повскакали с мест, замерли в испуге и ожидании.

Один только Караваев сорвался с места и бросился к дверям.

-- Взрыв! -- первый воскликнул мистер Вильямс.

И в ту же минуту в открытое окно донесся визгливый, полный ужаса, женский голос:

-- Выпал!

Все бросились к окнам. Мистер Вильямс побежал к телефону. Кто-то из дам упала в обморок.

-- Вася! Где Василий? -- крикнула полным тревоги и ужаса голосом Маруся.

Выбежали на улицу и увидели Караваева, Он бежал по дороге, во фраке, с обнаженной головой, широко размахивая руками.

-- Вася! -- изо всех сил, оглашая своим звонким голосом всю окрестность, крикнула Маруся.

Но Василий Ильич не оглянулся.

-- Догнать! Вернуть! -- вскричал Ременников.

Бросились вдогонку Ременников, Маруся, Березины и другие, мужчины и дамы, все разряженные, с цветами в петлицах, разгоряченные, взволнованные, не сознающие еще, что случилось и куда они бегут. Один только Кружилин не растерялся. Он достал свой велосипед и вскоре, обогнав других, понесся по дороге за Василием Ильичом.

Караваев бежал. Он ничего не слыхал, не видел, не сознавал. Он был весь в беге, он несся вперед, не чувствуя под ногами земли, с ожесточением бросая свое тело в пространство.

Но вот чья-то сильная рука схватила его за плечо, и резкий, повелительный голос крикнул:

-- Стой!

-- Пусти! -- прохрипел Караваев, напрягая все силы, чтобы вырваться.

-- Стой! Ни с места!

Караваев обернулся. На него смотрел Кружилин, но не прежний, ленивый "старый пьяница", а возбужденный, сильный, беспощадный.

-- Ни с места! -- повторил Кружилин и, когда Караваев перестал рваться из рук, продолжал: -- Куда? Зачем? Раньше всего хладнокровие. Одумайтесь, оглянитесь!

-- Пустите! -- простонал Василий Ильич.

-- Нет! Надо выяснить положение. Если взрыв на вашей шахте, вам нельзя туда. Рабочие растерзают вас.

-- Пусть! Я должен там быть!

-- Вы не будете там!

-- Иван Иваныч! -- резко крикнул Караваев. -- Я должен там быть! Убейте меня, но пустите! Или я вас убью!

-- Хорошо. Я вас отпущу. Только с одним условием.

-- Какое?

-- Вы переоденетесь.

-- Ах, чёрт! Делайте со мной, что хотите... Только скорее.

Кружилин повлек Василия Ильича за собой. Караваеву казалось, что все это происходит во сне. Они в каком-то кабаке. Кружилин натягивает на него грязную блузу, нахлобучивает на голову рваную фуражку.

Наконец он опять свободен и опять несется по дороге.

Теперь он не один. Рядом с ним, впереди и позади, бегут мужчины и женщины. И там, вдали, видны черные группы бегущих людей. Солнце уже село. Вслед за маленькими людьми гонятся длинные тени. Таинственно и страшно на равнине с торчащими, как сказочные великаны, вышками. В глухой гул подземной работы ворвались тревожные гудки... Один, другой, третий... И откуда-то, словно из-под земля, выскакивают черные прыгающие точки. Вот уже все поле усеяно ими. И отовсюду доносятся крики и стоны.

-- Господи помилуй! Господи помилуй! -- беспрерывно произносит баба с ребенком на руках, бегущая рядом с Караваевым.

Другой женский голос, резкий, как скрип железа, кричит:

-- На шестой?

-- На шестой! -- отвечают ему одновременно десятки голосов мужских и женских, и между ними тонкий, детский голосок.

Караваев чувствует, что под ним подкашиваются ноги. Проносится мысль: "упасть! Пусть затопчут! Так лучше..." Но тело стремится вперед, словно брошенное из пушки...

Странные и страшные картины и сцены мелькают перед глазами, словно перед ним проносится панорама ужасов.

Вот стоит посреди поля пьяный шахтер, шатается, размахивает руками и хриплым голосом поет:


Шахтер рубит, шахтер бье,

Шахтер песенку пое!


Кто-то прямо в лицо кричит ему:

-- Выпал!

Пьяница вздрагивает, ударяет себя по лбу, и через момент он уже несется с толпой, такой же сосредоточенный, такой же пришибленный, как и все.

Вот пересекла им дорогу женщина.

-- Где выпал-то? -- спрашивает она.

-- В шестой! -- отзывается кто-то.

-- А Петро? Как же Петро? -- спрашивает она, как-то изумленно-испуганно тараща глаза.

И вдруг дико, оглушительно визжит, каким-то не человеческим, а кошачьим визгом, хватается руками за концы юбки, и вот она несется, обгоняя других, и оглашает поле диким криком:

-- Петро-о!

Страшные видения. Кошмарный сон. И среди этих видений существо, которое было когда-то Василием Ильичом Караваевым...



XIII.


-- Господи помилуй!

-- Страсти какие!

-- Боже милосердный!

Так шептала толпа, многотысячная толпа, которая огромным пятном чернела на поле вокруг шахты. Весть о катастрофе разнеслась по всей окрестности, и с соседних рудников и поселков пришли рабочие, их жены и дети. Но было тихо, -- так тихо, что издали нельзя было предположить присутствия людей. Ужас как будто внезапным ударом ошеломил толпу. Не было ни ропота ни жалоб. Только робкие слова отчаяния и безграничного страха шептали побледневшие губы

Здесь были люди, которым было знакомо костлявое лицо смерти. Она смотрела на них из каждого уголка, из каждой щели, и они с нею свыклись, встречали ее взгляд без страха и даже без волнения... Но и эти люди замерли в ужасе перед новым кровавым пиршеством смерти. Растерянно смотрели самые угрюмые, самые озлобленные, потому что такого ужаса не видели еще и их, много видавшие, глаза. Еще не было известно, как произошла катастрофа, сколько человек погибло, но с момента взрыва прошло уже несколько часов, и никто из бывших в шахте не вышел на поверхность. Нарождалась мысль, -- дикая, безумная мысль, которую гнали от себя все, -- что вся смена в несколько сот человек похоронена заживо в подземелье.

И оттого, что не было известно о размерах несчастья, а надежда боролась с ужасными догадками, не нашли еще выражения ни горе, ни страх, ни гнев толпы.

Здесь были женщины, чьи мужья остались в шахте, братья, сестры, дети. Бледные, с лихорадочно-блестящим взглядом, бродили они среди толпы, и плотно сжатые губы раскрывались только для того, чтобы произнести робкую молитву. Не было ни слез, ни вздохов, ни жалоб; только напряженное ожидание.

Вновь прибывающие вносили некоторое движение своими расспросами. Но им отвечали молчанием, и напряженно-выжидательное настроение толпы передавалось им. С тихим шепотом: "Господи помилуй!" -- они отходили в сторону или сливались с толпой.

Так проходили минуты, томительно-долгие, как часы, и часы, бесконечные, как целые жизни.

И вот пришла ночь, черная и звездная летняя ночь на юге. И таинственным и страшным, как дикая сказка, как вымысел безумной фантазии, показалось черное поле с тысячами замерших в ожидании, похожих на тени людей, и черное небо, мигающее яркими звездами, пугающими и прельщающими.

И в таинственном мраке пронесся таинственный слух:

-- Из-под земли слышны крики!..

Кто первый услышал эти крики из-под земли, не было известно. Может быть, чье-то чуткое ухо услыхало биение тысячи сердец, напряженных, как струны, и это биение показалось ему криком из-под земли. Может быть, чья-то изболевшаяся душа захотела встревожить мистический ужас темноты и молчания и придумала этот страшный слух. Может быть, и впрямь донеслись до толпы стоны и крики заживо погребенных...

Пронесся слух с одного конца поля до другого, передаваемый испуганным шепотом.

И в одну минуту вся толпа, тысячи мужчин и женщин, стариков и подростков, улеглась на землю, -- не упала, а улеглась тихо, бережно, словно боясь придавить зарытых в ней или испугать их.

Среди припавших к земле жадным ухом был и Василий Ильич Караваев. Он знал, что галереи, в которых работали заживо погребенные, были не здесь, под ними, а в другом конце поля, и крики, если бы и раздавались, не могли быть слышны здесь. Но он не рассуждал. Он делал то, что делала толпа, он слился с толпой, сроднился с нею в растерянности, ужасе и робкой надежде.

Сроднился с нею... Нет! Если бы он мог стать одним из толпы, самым несчастным из толпы несчастных, он был бы счастлив, он был бы чист! Но он, как проклятый, лежал между невинными. Каждый из этой тысячной толпы горбился под тяжестью ужаса и скорби, а на его душе лежали весь ужас этих тысяч и вся скорбь их.

Несколько раз он порывался нарушить скорбное молчание страшным словом признания, крикнуть толпе: "Казните меня, надругайтесь надо мной, растерзайте меня, потому что я виновник этого ужаса, я творец его; это я тот кровопийца, которому понадобились сотни жизней, чтобы отпраздновать свою любовь; это я предатель, заманивший сотни людей в западню смерти!.." -- Но он сдерживал себя, потому что слишком подавлена была толпа, слишком сосредоточена на мысли о погребенных, слишком растеряна и слишком беззлобна.