До моста они с Надеждой дошли пешком, а там поймали такси и скоро были в гостинице, где Козырин занимал хороший номер и куда к нему всегда приезжала Надежда.
Козырин не хотел возвращаться в прошлое. А если бы и захотел, то обязательно вспомнил бы давний разговор с Кижеватовым в Канашихе. Разговор этот состоялся незадолго до того, как Кижеватова сняли с работы.
Родное село Козырина – Канашиха – стояло недалеко от Оби, на берегу маленького озера. Старое кержацкое село, в котором до сих пор сохранились несколько домов, рубленных топорами, без пилы, с глухими заплотами, сложенными из расколотых наполовину бревен.
Два магазинчика, продуктовый с промтоварным прилавком и отдельно хозяйственный, ютились в низеньких домиках, где не было ни подсобок, ни добрых складов. О новом универмаге говорили долго и, казалось, бесполезно, но вопрос решился. Райпо строило универмаг своими силами. Полтора года Козырин был и за главного инженера, и за главного снабженца, расфуговал почти весь свой фонд дефицита, прихватил и председательский, добывая кирпич, машины, кран.
Универмаг сиял витринами в центре села. Его готовили к открытию, и Козырин пропадал там целыми днями. Сам лазил по стеллажам, делал выкладку товаров, ругался с городскими оформителями, которые хотели поскорее столкнуть работу, получить деньги и уехать домой.
Открытие назначили на субботу. Вечером в пятницу приехал Кижеватов.
– Гляди у меня, завтра Воронихин будет, – голос у Кижеватова звучал устало, лицо помятое, под глазами необычно большие мешки. Козырин удивился: даже в самых сложных передрягах он никогда его таким не видел.
Обошли универмаг – чистота, разноцветье пластика. Придраться было не к чему. Да Кижеватов и не собирался придираться, думал о своем.
– У твоей матери пожевать чего найдется? Поехали, посидим.
Дом Козыриных был добротно срублен, но ветшал без хозяйского догляда. Кижеватов критически осмотрел его, проворчал, входя в сени:
– У тебя, Козырин, руки из задницы растут. Дом-то как запустил.
– И не говорите. – Мать, почувствовав поддержку, завела старую песню: – Сколь уж раз толковала. Все некогда. Продавай, говорит, дом, переезжай ко мне. Казенное-то оно не свое: седни есть, завтра нет. А тут свой дом, отцовский. Ничего делать не хочет, все работа да работа. Приедет раз в год, да и то с хороводом, напылят машинами, погулеванят – и поминай, как звали. – Повернулась к сыну: – Медом тебя, что ли, намазали, все вокруг вертятся?
Козырин не отвечал, чувствовал свою вину перед матерью. Спросил Кижеватова:
– А кто еще, кроме Воронихина, будет?
– Да ну их, – махнул тот рукой. – Хватит о магазине, надоело хуже горькой редьки.
Мать, быстро накрыв на стол, ушла. Кижеватов смотрел в окно, тяжело сопел.
– Дожился до ручки, – он вдруг тряхнул головой и опустил ее. – Знакомых целый район, а друга помянуть не с кем. Друг у меня помер. Эх, мать моя… Ну, давай. Не чокаются на поминках.
Навалившись пухлой грудью на стол, Кижеватов смотрел на Козырина. Лицо у него обмякло, казалось еще толще, глаза покраснели, нижняя губа подалась вперед. Плечи устало сгорбились. За столом сидел другой Кижеватов, которого Козырин не знал.
– Такой мужик помер, такой мужик… – Тихо положил ладони на стол. – Фронтовой друг, Ленька Захарин – лучший разведчик в дивизии. С нейтралки меня на себе вытаскивал. А я на похороны не поехал – стыдно, и на мертвого смотреть стыдно. Он мне письмо перед этим написал: приезжай попрощаться, долго не протяну. А у нас как раз комиссия, помнишь? Побоялся, что без меня напортачат… Ленька, Ленька… Командир полка ему под Харьковом свой орден прикрутил за «языка»…
На улице стемнело, зашуршал дождь. В темноте, в шуршании дождя вспыхивали беззвучно августовские зарницы, предвещая скорую осень. На несколько мгновений мутно озарялись кусты в садике, изгородь, виден был густой отвесный дождь – и все исчезало. Кижеватов, кряхтя, поднялся, подошел к окну и распахнул створки. В избу дохнуло влажной прохладой.
Козырин не знал, что говорить, молчать тоже было неудобно. Вертел на столе вилку.
– Удивляешься, поди, с чего это старик разоткровенничался?
– Да нет.
– Ладно, молчи, знаю. – Кижеватов не поворачивался, говорил в открытое окно, в шуршащую темноту. – Я тебя сразу на заметку взял. Люблю тех, кто своей головой пробивается. Ну, думаю, помогу парню в люди вылезти. А чему учу? А? Еще года два, обкатаешься, как кругленькая галька, все ходы-выходы узнаешь, на мое место сядешь. И привыкнешь. Про себя подумаешь, что дрянь, а смолчишь, у гальки ж углов нет. Вот скажи, знакомых у тебя много?
– Порядком.
– А друзья? Будет у него одна рубаха, он снимет и тебе отдаст? Нет у тебя таких друзей. Пнут нас завтра – все мимо пройдут и не поздороваются. А я вот знаю это, а все равно за стул держусь, боюсь потерять. Один был Ленька на всю жизнь. Тебе не понять. Я после армии пришел, грудь звенит, лейтенантские погоны, шесть классов образования и двадцать три года. А умел только быкам хвосты крутить. Двенадцать лет на учебу ушло: школа, техникум, институт – и все после работы. Каково? Попробуй теперь отдай все это и стул в придачу за здорово живешь! Вот и получился флюгер на ветру. А надо ли? Черт возьми! – стукнул кулаком по подоконнику.
– Трофим Афанасьевич, давайте спать. Я постель разберу.
– Давай спать. Эх, мать моя…
Он долго укладывался, стонал, всхрапывал, еле угомонился. Козырин накинул дождевик, вышел на крыльцо. По деревне в беспорядке были раскиданы мутные от дождя пятна фонарей. У соседей тревожно мычала корова, наверно, пугалась ярких зарниц, не унималась: они пыхали и пыхали в небе. Неприютно и одиноко стоять на крыльце. Козырин заторопился в дом.
Утром поднялись рано, даже не позавтракав, отправились в универмаг. Козырин глядел на энергичного Кижеватова и удивлялся: словно не было вчерашнего разговора. Трофим Афанасьевич шумно отчитал продавцов (почему не надели фирменные халаты?), заставил переодеться, сам поправил на стеллажах тюки с материалом (не понравилось, как лежат), отослал шофера за красной ленточкой и ножницами.
На открытие собралась почти вся Канашиха. Воронихин сказал речь, ему дружно похлопали, и народ повалил в универмаг.
– Молодцы, купцы, – Воронихин развел руками, когда отошли в сторону. – Что и говорить, молодцы.
– Я-то здесь ни при чем, – заскромничал Кижеватов. – Вот герой дня. Сам предложил, сам пробил, сам построил. – И незаметно толкнул Козырина в бок. – Проси.
Он все знал, опытный, тертый калач, знал, когда и как говорить с начальством. И не забыл ведь, что Козырину нужно.
Воронихин повернулся:
– Вы чего там шепчетесь?
– Да я со шкурной просьбой, Александр Григорьевич. Жениться собрался, да и мать, наверно, перевозить придется, а квартира однокомнатная. Расширить бы…
– Раз нужно, значит, расширим. Для таких людей мы ничего не жалеем.
Козырин шел и удивлялся – как все просто. А Кижеватов подталкивал его и посмеивался.
Да, черт возьми, невеселый получился визит к Кижеватову. Так и тянуло в прошлое, но Козырин упорно сопротивлялся. Заказал по телефону ужин, а когда его принесли из ресторана, устроил с Надеждой настоящий пир, был к ней необычно внимательным и ласковым. А она все смотрела на него с немым вопросом и ожиданием, как смотрела у Кижеватова.
– Как тебе наш визит? – спросил Козырин. – Одного не пойму – зачем он меня звал? Старая калоша, морали взялся читать!
– Петя, это я его попросила.
– Что-о?
Он вплотную придвинулся к Надежде, цепко ухватил ее за плечо, глубоко заглянул в глаза. Надежда свой взгляд не отвела, не испугалась, только чуть откачнулась.
– Отпусти меня. Я его специально разыскала и специально попросила, чтобы он тебя позвал.
– Зачем?
– Ты ведь не хочешь доживать так, как доживает Кижеватов? А тебя ждет такая же судьба. – Надежда мягко сняла с плена его руку, обхватила Козырина за голову, торопливо и жадно прижала к себе, захлебываясь от слов, заговорила быстро, сбиваясь, шепотом, прямо в ухо: – Петя, брось свои дела, живи нормально, как все! Иначе у тебя будет только один конец, конец Кижеватова, он одинокий, забытый… Ведь страшно так доживать! Петя! Давай бросим, уедем куда-нибудь! В тундру, в пустыню, к черту на кулички! Я устала за тебя бояться! Устала!
Козырин резко разжал ее руки, поднялся. Всегда спокойное лицо дергалось, кончики усов поползли вверх, и показались ровные, крепкие зубы, казалось, что он оскалился. Но длилось это какую-то секунду, он тут же провел по лицу ладонью и словно стер внезапный оскал.
– Это было в первый и в последний раз. Слышала? В первый и в последний раз. Иначе… иначе наши дорожки разойдутся. Я живу сам, без советчиков.
Надежда отодвинулась в угол дивана и уже оттуда смотрела на Козырина, который все еще стоял перед столом, словно раздумывал, какую выбрать закуску. Стоял долго, потом обошел стол и сел напротив Надежды.
– Я никогда и никому про это не говорил. Тебе скажу. Одной. У каждого, кто живет и бегает по этой земле, есть своя философия. И у каждого она разная. У маленького человека, который смотрит снизу, она своя, во-от такая, махонькая; у человека, который смотрит сверху, она другая, побольше.
– И ты смотришь сверху… – не спросила, а как бы невесело уточнила Надежда.
– Да, я смотрю сверху. И чем больше смотрю, тем больше вижу внизу маленьких людишек. Жизнь – это конус, вот так, и наверху оказываются только самые крепкие и самые способные. Я все это понял на собственной шкуре. Оставшихся внизу и ненавижу так же, как они ненавидят меня. Они хотят быть такими, как я, но не могут и поэтому завидуют. Кижеватов не удержался наверху, свалился. А ты хочешь и меня стащить следом. Зачем я тогда карабкался столько лет? Вот так. На этом наш разговор закончен, и больше к нему мы не возвращаемся.
Он протянул руку, погладил Надежду по плечу и улыбнулся:
– Будь умницей.