Морок — страница 55 из 96

– Рост у нее метра два был, ну и в ширину чуть поменьше, – продолжал Косихин. – А работала поварихой в дорожном участке. И вот бригадир, который мост под Ветлянкой строил, присылает начальнику записку. Пишет, что баба нужна, какой сваи забивают. А записка к мужикам попала. Посадили они Маньку на телегу, письмо сочинили и отправили…

Дальше шло уже совсем непечатное и такое смешное, что от хохота можно было оглохнуть. Лишь один Косихин был по-обычному хмур и серьезен, сидел прямо, как истукан.

Рябушкин выждал, когда уляжется смех, спросил у Косихина:

– А что же наш партийный лидер не объявляет о собрании?

– Завтра напишу объявление, а собрание будет в четверг, – угрюмо пробурчал Косихин и добавил: – Ты зря радуешься, Рябушкин.

– Не понял, – тот поправил очки.

В кабинете вдруг стало тихо. Косихин сидел все так же прямо и строго, словно аршин проглотил. Будто не видел, как Рябушкин еще раз поправил свои очки, потом сдернул их, пригнул голову и впился в парторга близоруким взглядом.

– Поясняю для непонятливых, – негромко сказал Косихин. – Ты плохо все рассчитал, Рябушкин. Савватеева мы в обиду не дадим, даже в том случае, если ты самому господу богу пожалуешься. Ни на тебя его не променяем, ни на Травникова. Понял? А теперь как секретарь парторганизации официально довожу до сведения – в четверг партсобрание. Кляузу будем разбирать.

– Какую кляузу? – смутно догадываясь, спросил Андрей.

– А это Рябушкин с Травниковым тебе растолкуют.

– Да что случилось, в конце концов?

– Я же сказал – в четверг собрание. Там и разберемся.

В первый раз, кажется, со сборища в сельхозотделе расходились без улыбок и без шуток.

Савватеев в это время сидел у Воронихина.

Он уже знал о визите в райком Рябушкина и Травникова, знал о собрании и теперь ждал, что скажет первый.

Лучи закатного солнца, еще по-дневному жаркие, ломились в широкие окна, и в кабинете было душновато. В голове у Савватеева гудело, он растянул узел галстука, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки. Несколько раз глубоко вздохнул, но воздуху все равно не хватало.

Воронихин пристально смотрел на Савватеева и невольно думал, что неуемный Пыл Пылыч за последние годы сильно сдал. И еще ловил себя на мысли, что ему не хочется затевать разговор, ради которого он Пыл Пылыча вызвал. Если перетряхнуть их биографии, начиная с нуля и до сегодняшнего дня, до этой вот минуты, у них найдется много общего. Они ведь когда-то крепко дружили. Но случилось так, что Воронихин вдруг почувствовал: принципиальность Савватеева висит у него за плечами, как тяжелый рюкзак. Этот рюкзак давил и постоянно напоминал о себе. Кого-нибудь другого Воронихин давно бы уже скрутил, а Савватеева терпел. Чувствовал такую же, как у себя, силу, может быть, даже большую.

«Когда ты поумнеешь?» – с горечью думал Воронихин. Если честно, он с радостью бы откинул, забыл визит Рябушкина и Травникова, их жалобу, предстоящее собрание, он бы все забыл, только бы Савватеев не лез туда, куда не нужно. Но что поделаешь, ему же свою голову не приставишь.

– Как здоровье, Паша?

– Не ахти, прибаливать начал.

– Знаешь, зачем я тебя вызвал?

– Догадываюсь.

С Савватеевым надо было рубить напрямую. Без обходных маневров. Воронихин хорошо это знал. И рубанул напрямую:

– Паша, наверно, тебе пора подумать о пенсии. Возраст подошел, здоровье, как ты сам говоришь, сдает. А?

Савватеев еще больше растянул узел галстука, глубоко вздохнул. На вопрос он не отвечал, и в кабинете повисло неловкое молчание.

– Ну, что ты молчишь? Тут, видишь, еще какое дело. Приходили ко мне Травников с Рябушкиным, жаловались на тебя. Придется разбираться.

– Это ваше дело.

– Так оно же тебя касается!

– Что ты хочешь? Чтобы я оправдывался?

– В четверг партийное собрание. Тебе Косихин говорил?

– Говорил. Вот пусть люди на собрании и скажут. Ты зачем меня вызывал – пенсию предложить или сказать о партийном собрании?

– А ты связи не видишь?

– Вижу я, Саня, вижу. Избавиться решил? Да? Надоел, понимаю, что надоел. Как кость в горле торчу. Но учти, так просто я крылышки не сложу и эту шайку козыринскую на чистую воду выведу, как ты их ни защищай. Опутали они тебя, теперь уже и сам завяз. Помнишь, я тебе говорил? Когда Кижеватова снимали? Говорил, что хрен редьки не слаще? И Козырина надо было в шею гнать! Помнишь? Вот она, твоя политика деловых людей! В чистом виде! А Рябушкин с Травниковым… это так, тьфу! Сам знаешь. Совсем ты помельчал, Саня, лучше бы уж в открытую выживал.

У Воронихина лопнуло терпение.

– А вам не кажется, Павел Павлович, что вы забылись?

– Нет, Саня, не кажется. Давно понял – с креслом ты не справился, съело оно тебя. Вот так: ам! – и нету Сани Воронихина. А вместо него другой человек сидит. До свиданья!

– Павел, подожди!

Дверь неслышно закрылась.

Галстук душил Савватеева, он стянул его через голову и, держа в руке, пошел в редакцию. Воронихин, стоя возле окна своего кабинета, смотрел ему вслед. Вот Павел Павлович, слегка размахивая галстуком, пересек центральную улицу. Воронихин ждал, что он оглянется. Не оглянулся.

По разные стороны центральной улицы, каждый в своем кабинете, сидели бывшие друзья и думали об одном и том же. Теперь они могли себя так назвать – бывшие друзья. А когда-то, кажется, совсем недавно…

…Снаряд разорвался рядом с санитарной машиной. Она легко, как спичечный коробок, перевернулась набок. Из кузова с криками и воплями поползли раненые. Мат, стоны, кто-то истошно, из последних сил хрипел:

– Сестра! Сестра!

Медсестра, уткнувшись лицом в пыль, лежала, выставив вверх коротенькие косички добела обгоревших на солнце волос. Песок под ее грудью намокал от крови, темнел. А от близкого леска, реденького в этих местах, зловеще вырастая, становясь все больше, густой цепью двигались немцы, раскидывали своими автоматами грохочущие веера. Воронихин спиной прижался к теплой резине пробитого колеса и закрыл глаза. Что он мог еще сделать? Безоружный, раненный в ногу. На густые автоматные очереди кто-то редко отвечал выстрелами из пистолета. Несколько пуль со шлепками впились в резину. Воронихин дернулся, уперся в землю ранеными ногами и от резкой, пронзившей его боли повалился на бок. То ли сквозь густую пыль, то ли сквозь туман, то ли сквозь вату доносились до него яростные крики, пальба, стук и скрежет. Он пытался прорваться сознанием сквозь эту завесу и не мог. Его куда-то несли, шепотом что-то говорили. «Плен? – мелькнула мысль. – Плен?!» Голова куда-то проваливалась, но он еще слышал, еще разбирал голоса.

– Тихо, как мыши!.. Бог ты мой, земляк! Санька Воронихин! Живой?

– Вроде ишшо дышит, товарищ лейтенант.

– Живым, обязательно живым донесите!

– Да мы что, хирурги? У него вон обе ступалки перебиты…

– Ладно, лейтенант, тащим. Може, выкарабкается.

Голову окончательно и надолго вдавило во что-то мягкое.

– Девочки, девочки! Какие вы красивые, девочки! Будь я шах азиатский, я бы вас всех в жены взял, сразу.

– А не много будет, капитан?

– Да что вы, дорогуши, меня теперь после победы на сто лет жизни хватит и на сто жен! Во!

– Ха-ха, какой развеселый! И на баяне играешь, капитан? Если играешь, возьмем к нашему шалашу.

– А вот еще один. И тоже капитан. Ой, бабоньки, кавалеров-то, кавалеров! Жить хочется!

– Доблестным медицинским сестрам привет от танковых частей. Броня крепка, а сердце свободно.

– Мамочки, по Сибири ведь едем, домой едем! Платья наденем белые! Колочек какой зеленый! Березки, телята пасутся… Мамочки, я не могу, я заплачу… вот…

– Отставить слезы, сержант! Как старший по званию приказываю. Пехтура, ты чего примолк, чего на меня выпучился? Ревнуешь, что ли? Постой, постой…

– Мамочки, живые, домой едем…

– Саня!

– Пашка!

– Живой, живой, стервец!

– Как видишь.

– А ноги, ноги – выкарабкался тогда?

– Откуда знаешь? Постой, тебе писал кто?

– Писал! Он еще спрашивает! Да это ведь мои ребята, разведчики, тогда вас отбили. У колеса валялся. Мои орлы! Врукопашную!

– Так это ты?!

– Я, он самый. Девочки, любимые девочки! Где ваша музыка? Пляши, пляши, Саня, врагам назло, за победу пляши!

– Мамочки мои, домой… живые…

Накручивая на стальные колеса километры, летел по великой сибирской равнине поезд, кричал и пел, победно и громко, весь в цветах, в плакатах, в радости и в слезах.

Давно уже ночь. Над речкой висит луна, от одного берега до другого плавится, кипит яркая дорожка, потом луна заходит за тучи и дорожка меркнет. На медленной, едва текущей воде застыли поплавки, нахальные проворные пескари давно уже стянули с крючков наживу. На газете лежат два облупленных яйца, горка красных помидоров. Ничего не тронуто. Двоим, что сидят на берегу под раскидистой старой ветлой, не до еды сейчас и не до рыбалки.

– Так вот скажи мне, Павел, честно и откровенно, что делать?

– Что делать и кто виноват? Вечные вопросы русской интеллигенции.

– Какой я, к черту, интеллигент, я пахарь, председатель колхоза! И давай без шуток. Что делать? Ведь нельзя же так дальше. Мы деревню под корень рубим! Под корень! Да что тебе говорить, сам не хуже меня знаешь. Мы ведь с тобой не пешки, Павел, мы столько повидали, а нам, как пешкам: ду-ду-ду – одно и то же. Я на эти плакаты с кукурузой уже смотреть не могу – тошнит.

– Хлеба тайного много нынче посеял?

– Тебе официально говорить или как другу?

– Не вижу разницы.

– Много. И тайно.

– Уже не тайно.

– Что-о?! Сдурел?!

– Нет, Саня. Послезавтра бюро. О твоем хлебе. Кто-то отличился. Я буду тебя защищать, только не знаю, как получится.

– Дожили! Кто хочет больше пользы принести, того бьют по голове, а кто головой не думает, только кукарекает, того по ней гладят. Да ведь это дико!

– У нас нет, Саня, другого выхода, кроме как держаться за правду. Вот мой ответ на твой вопрос «что делать?». Не трусить, не бегать. Я буду тебя защищать.