Проедут, проедут, успокаивал себя Павел, немного уже осталось. Сейчас, скоро. Последний мигнет габаритами, красный на светофоре сменился зеленым и – рука не подведет, хватка есть, и вытащит он Соломею, чего бы ни стоило.
«Спеши, Павел, спеши…» – зашептал над ухом Юродивый, и шепот его на этот раз прозвучал торопливей и требовательней, подталкивал сесть за руль и погнать машину в промежуток между автобусами. Но Павел сдержался.
Юродивый встал перед глазами, как в яви: поблескивала мокрая борода, позвякивала цепь, и неистово горели глаза. Он вселял страх. Недаром же Леля так его испугалась.
– Это же чудовище! Самое настоящее! – вскрикивала она в машине, когда ехали от «Свободы» домой. Хватала Павла за руку и вонзала ему глубоко в кожу острые ноготки. – Откуда он взялся? Что он тебе говорил? Ну?
Павел подумал, что Леля точно такой же человек, как и он, как Соломея, как сотни других, она должна его понять. Он передал слова Юродивого и рассказал, что за ними кроется. Рассказал без утайки, как увидел Соломею в церкви, как нашел ее после в публичном доме и как до сих пор не верит, что она проститутка. Еще поведал, что у Соломеи большой долг и угроза, о которой шепнул Юродивый, наверняка связана с этим долгом.
– Ты любишь ее? – удивилась Леля.
– У меня никого нет, кроме Соломеи. Я всю жизнь жил один и ничего не боялся. А теперь боюсь – за нее.
Леля разжала пальцы, и на руке Павла остались глубокие вмятины – ровно пять. Он подумал, что она хочет поправить прическу, но Леля закрыла лицо ладонями, и он услышал, что она всхлипывает. И то, что Леля плакала, было удивительней появления Юродивого. Павел молчал, боясь потревожить ее неосторожным движением. А Леля по-девчоночьи швыркнула носом, ладонями вытирала слезы и размазывала по щекам черную тушь с ресниц.
«Все мы люди, – говорил самому себе Павел. – Мы все одинаковы, хоть и поделили нас. И потому, что мы люди, горе одного аукается в другом».
Леля обернулась и снова ухватила его за руку.
– Я вам помогу, дам денег, – заторопилась она. – Вы уплатите долг, и будете жить у нас. Я скажу мужу – он согласится. А сейчас… сейчас бери машину и езжай к ней. Выручай, как хочешь, – я все улажу.
Павел лежал на холодном капоте, ждал, когда проползет последний автобус, и готовился к худшему, что могло с ним и с Соломеей случиться. Может, сегодня… может, завтра. Сроки неведомы. Но что бы ни случилось, он никогда больше не даст воли до сих пор неизжитой детской привычке: мечтать, уповая на лучшее. В этом городе, в этой жизни надеяться на людей нельзя.
Он ничего не рассказывал Леле, а она, в свою очередь, не сострадала до слез и не обещала помощи.
Все по-иному случилось. Как в жизни.
Едва отъехали от «Свободы», как Леля раздернула Павлу ширинку на брюках, и узкие, холодные пальцы вцепились в мужскую плоть. Только Лелина аккуратно причесанная головка могла придумать столь необычное наказание для охранников. И пока она разрывала ногтями кожу, полагалось молчать и делать вид, что ничего не происходит. Говорила только она, ничуть не меняя щебечущего голоса:
– Мой охранник, которого я содержу, оказался тряпкой. Хуже тряпки. Зачем я его держу, зачем плачу деньги? Кто ответит, а?
Ноготки тверды и остры, словно растут не на пальцах, а на железных крючьях. Пошевелиться нельзя. Сиди и терпи, если дорого тебе место охранника.
Павел сидел и терпел.
Подъехали к дому. На прощанье Леля велела явиться завтра для разговора. Ничего хорошего разговор этот не обещал. Павел спустился к машине, поморщился от боли и сказал только одно слово:
– Хватит!
Крутнул на площадке машину и погнал ее, рискуя разбиться, в ночь, в полную неизвестность. Да и что теперь могло быть наперед известным, если за самовольный уход – Павел знал, его предупреждали заранее! – охраннику полагалось одно наказание: он исчезал. Навсегда. А куда – об этом никто не ведал и не спрашивал.
Последний автобус плюнул гарью из выхлопной трубы и прокатил мимо. Ну, поехали…
8
Соломея очнулась, как после смерти. Не знала, где она находится, и не понимала, что с нею произошло. Нависал прямо над головой бесцветный потолок. Ни пятнышка, ни трещинки на нем не проскальзывало, и весь он – цельный, словно стальная плита. Пошевелиться, глянуть по сторонам Соломея не могла – тяжесть набрякла на руках и ногах, придавила к жесткому ложу. Память отказывалась служить, и вместо недавних событий зиял провал, подернутый зыбкой и реденькой пеленой. Через нее, как через мутное стекло, маячил Дюймовочка, а дальше… дальше – пусто. Соломея пыталась разложить события по порядку: вот ушла хозяйка, вот она осталась одна в номере, прижалась к окну и звала Павла, а за окном поднимался ветер и звякали листы железа… На этом звуке сила памяти иссякала.
Сейчас Соломея находилась в неведомой ей власти. Той самой, которая принесла сюда, бросила на жесткое ложе и придавила тело непосильной тяжестью. Даже головы не могла повернуть, чуя на лбу горячий обруч. Кожа под ним нестерпимо болела.
Запахов не слышалось, потолок сиял чистой бесцветностью, и ни единого, даже слабого звука не промелькивало. Что же это за пустота, которая обступила со всех сторон? И не есть ли она продолжение зияющего провала в памяти? Соломея вздохнула и перестала мучить себя, покорно соглашаясь на все немыслимое, что может свершиться. Бог определит час и минуту, непонятное разрешится ясностью, оживет, если суждено, память, а любые мучения Соломея готова принять и вытерпеть. Она сама выбирала дорогу, в спину никто не тыкал, не говорил: иди! Значит, и надеяться должна на себя, на свою силу, терпеть и ждать.
Кожа под обручем горела сильней, в саму кость проникал жар, и казалось, что голова усыхает, становится размером с махонький кулачок. Съеживалась и память. Скоро вся жизнь Соломеи, дальняя и ближняя, подернулась пеленой. Остались несколько дней и несколько вечеров. Но они оказались до того ярки и зримы, что Соломея почуяла запах ладана, услышала стройное, вверх поднимающееся пение и смирный шепот молодой листвы на деревьях – ощутила на себе всю благость Троицы. Богородица в тот день, которой она всегда истово молилась, испрашивая заступничества, Богородица с особой печалью и лаской взирала на нее. В тот же день, после службы, когда возвращалась Соломея из храма, ей чудилось, до самого железного порога бывшего цирка, что кто-то идет следом и глядит на нее с удивлением. Взглядов людских, особенно когда глядели мужчины, Соломея боялась – они мазали ее грязью. Но этот взгляд отвращения не вызывал. Она даже походку свою утихомирила.
Вечером того же дня, со страхом поглядывая на черную простыню, Соломея вздрагивала от звуков в коридоре и молилась, чтобы подольше отодвинулась та минута, когда распахнется дверь и нарисуется на пороге клиент. Все они были для нее на одно лицо, и она никогда их не различала, хотя иные и говорили, что приходят уже не впервой. Ей же всегда казалось, что в номер приходит один и тот же и мучит ее до утра.
Как ни молила, как ни оттягивала тягостную минуту, дверь распахнулась вовремя, и клиент замешкался на пороге, прежде чем шагнуть в номер. Странно, но Соломея не услышала, как он прошел по коридору, а, увидев, едва не вскрикнула. Клиент приблизился к ней вплотную, и она ощутила, как и по дороге из храма, что на нее глядят с удивлением.
Дальше началось непонятное. Клиент посадил ее на стул, сам сел на пол, подогнув ноги, и быстро, как на бегу, сказал:
– Павел. А у тебя какое имя, только настоящее?
И она, сбитая с толку, назвалась настоящим именем.
Павел просидел перед ней всю ночь. Ни о чем больше не спрашивал, ничего не рассказывал. Сидел, молчал и смотрел. И все. А Соломея, ожидая какой-нибудь выходки, неотрывно следила за ним, не позволяя себе расслабиться. Но шла от Павла невидимая волна, обволакивала теплом, опасности в себе не таила, и Соломея успокоилась. Не заметила, как задремала. Проснулась под утро, на диване, заботливо укрытая одеялом. Сразу вскинулась – где Павел? Именно Павел, а не клиент, – так уж ей подумалось. А он поднялся с пола, пригладил коротко остриженные волосы и шагнул к двери.
– Кто ты? – вдогонку, в спину уже, крикнула Соломея.
Он обернулся.
– Я же сказал – Павел. Я еще приду. Морковку тебе принесу.
«Морковку? Зачем?» Но спросить не успела, дверь за ним уже закрылась.
Он пришел через несколько дней, и принес молодую морковку с зеленым хвостом ботвы. Сам очистил ее ножом, сам вымыл под краном и подал Соломее.
– Ешь. Первая, она самая сладкая.
Соломея хрустела морковкой, а он сидел и смотрел. Так смотрят обычно дети, когда открывают в мире раньше им неизвестное. Под утро Соломея снова проснулась на диване и увидела Павла на прежнем месте. Она хотела его расспросить, узнать что-нибудь о его жизни, но он по-звериному вскинул руку и не дал раскрыть рта.
– Не спрашивай. Про меня знать не надо, а про тебя я все знаю.
Больше она его ни о чем не спрашивала.
Павел надолго пропадал, вновь появлялся, приносил яблоко или морковку и просил, чтобы она ела при нем. В иной вечер заказывал вино в номер, тихо и не спеша напивался, ложился на пол, подолгу смотрел в потолок открытыми глазами. Пьяный просил об одном – положи на лоб руку.
Она опускалась на колени, осторожно прислоняла к потному лбу свою сухую ладонь и неслышно плакала. Ладонью ощущала, как бьется в Павле и не находит выхода острая боль… Догадывалась, как он устал жить с этой болью, и плакала еще безутешней от бессилия, что ничем не может помочь. Она могла лишь на короткое время утишить боль, и когда это удавалось, Павел сразу же засыпал, испуганно вздрагивая во сне.
Где он, Павел? Слышит ли ее? А если слышит, придет ли?
Она хотела вслух произнести его имя и нарушить тупое безмолвие, но язык разбух, едва помещаясь во рту, и сухо царапал нёбо.
Имя не произносилось.
Зато возник слева, на уровне плеча, вкрадчивый, скребущийся звук, и неожиданно резко царапнул металл. Следом застукали каблуки, пахнуло дорогими духами, и Соломея догадалась, что это Элеонора. Скосила глаза, но вместо Элеоноры над ней возникло красное лицо Дюймовочки. Нос его шевелился, рыжие волосы на голове вздрагивали. Дюймовочка выставил острый, кривой палец и стал водить им над Соломеей. Она невольно следила за пальцем, и глазные щели Дюймовочки раскрывались шире и шире.