Морок — страница 60 из 96

Охваченный предчувствием разгадки, в сильном волнении, Андрей осторожно, чтобы не разбудить Веру, поднялся с кровати, натянул брюки, накинул на плечи пиджак и вышел на улицу – в свежесть и ощутимую прохладу убывающей летней ночи. Полумрак царил в этот час над домом и над переулком. И еще тишина. В ней слышался любой, даже самый ничтожный звук. Казалось, сама земля, отдыхая, прислушивалась к тишине, отдавая ей накопленное за день тепло, последние его крохи, и поэтому тишина становилась теплой. Андрей сел на крыльцо, прислонился головой к деревянной стойке, закрыл глаза и снова увидел: белые лепестки, сломанный стебелек…

Не нарушив теплой тишины, так что даже и Андрей не услышал, следом за ним на крыльцо вышла Вера и присела рядом.

Она очень редко спрашивала Андрея о его мыслях. Ей незачем было о них спрашивать, потому что – только ей одной присущим чутьем – она умела их читать, быстро и безошибочно. Это для нее не составляло никакого труда – ведь очень легко прочитать мысли человека, в котором половина твоей души. А если оставалось что-то неясным и нужно было спросить, она опрашивала тоже без слов, одним только легким прикосновением узкой, по-детски нежной ладони.

Вот и сейчас Вера положила свою теплую со сна ладонь на его руку, и Андрей, не открывая глаз и еще видя то ли в мыслях, то ли в полусне сломанный цветок, еле слышно, чтобы не нарушить тишины, прошептал:

– Потом, не сейчас…

Она согласно кивнула и положила голову на его плечо.

«Если сапоги так напористо и зло пойдут по полю, тогда уже будет поздно», – повторял Андрей, когда шагал по тропинке, пересекающей широкий двор райбольницы, заросший лопухами и утыканный то там, то тут сухими прутиками – плодами прошлогодней озеленительной кампании. Шел Андрей к Савватееву. Сейчас, после памятных событий в редакции, которые многому его научили, Андрей уверился: единственный человек, кто лучше всего его поймет, – это Пыл Пылыч. И как только он, Андрей, мог подозревать того в трусости?!

Вот и высокое крыльцо двухэтажного здания райбольницы. В застиранной казенной пижаме, в больших, не по ноге, комнатных тапочках, с толстым журналом, скрученным в трубочку и сунутым под мышку, Савватеев был не только непохожим, но даже и каким-то чужим. Щеки у него обвисли, и резче, четче отпечатались многочисленные морщины. Только взгляд и седые волосы оставались прежними. От Пыл Пылыча не укрылось легкое замешательство Андрея, и он с присущей ему прямотой сказал:

– Ну, чего вылупился? Сам знаю, что страшон. Одно тешит – на вечерки не бегать, а Дарья теперь уж не бросит, сама отцвела.

– Как здоровье, Павел Павлович?

– Телепаю еще, как видишь… Другие заботы меня глушат, Андрюша. Пойдем хоть в садик опустимся, а то от запаха этого эскулаповского меня аж тошнит.

В больничном садике, где от высоких сосен, разомлевших под солнцем, густо пахло смолой, они отыскали старый расшатанный диван, воткнутый ножками в землю, и расположились на нем. Савватеев положил на колени журнал и стал его закручивать в обратную сторону, чтобы выпрямить. Андрей мельком глянул на руки Пыл Пылыча и еще раз пришел в замешательство – крепкие, всегда ухватистые руки с крупными, выступающими венами сейчас мелко, словно после тяжелой и непосильной работы, дрожали.

– Что новенького в редакции? Вчера номер принесли, снимки – одна мазня. Ни глаз, ни рожи. За типографией надо следить, им что – лишь бы отшлепать. Передай там Травникову. Пусть приглядит.

– Павел Павлович, а вы злы на него?

– На Травникова? Несчастный человек… единственное его счастье в том, что он этого не понимает. Из тех, кто никогда не полетит. Видел, как по осени домашние гусаки бегают? Орут, крыльями машут, а чуть пролетят – запал кончился. Не дано. Так и Травников. А Рябушкин, если уж с птицами сравнивать, ворон, сколько хочешь пролетит, чтобы падаль поклевать. За одно себя ругаю – слишком долго он тут задержался. Травникова подбил, тебя потихоньку отравляет. Так?

Андрей кивнул, вспомнив разговоры с Рябушкиным.

– Павел Павлович, а я ведь к вам за советом.

– Давай. Один ум хорошо, а два сапога – пара… шучу-шучу.

Андрей коротко, без эмоций рассказал о том, что он задумал: написать статью о Козырине. Рассказать о нем как о социальном типе, вывернуть его наизнанку. Не об отдельных недостатках в работе вести речь, как это было раньше, а об образе всей его жизни.

Савватеев внимательно слушал, приглаживал руками седые волосы, ожесточенно тер плохо выбритый подбородок – он словно боялся просидеть в бездействии хотя бы минуту.

Когда Андрей замолчал, Савватеев стукнул обоими кулаками по коленям и не удержался, воскликнул:

– Ай, молодец! Светлая у тебя голова! У нас такого не было! Это лучше всяких там… Только… Подумал-то хорошо, запалу хватит? Пупок не развяжется?

– Хватит! – повеселел Андрей. – Хватит, Павел Павлович.

Они просидели в садике, обсуждая все в деталях, до позднего вечера.

Возвращаясь домой, Андрей шел по центральной улице, почти пустой в это время. На танцплощадке бухал оркестр, и буханья его звучали точно в такт шагам Андрея. Звучали и, постепенно отдаляясь, затихали. Вдруг Андрея будто толкнули в спину, он оглянулся – улица была пуста. Пошел дальше, и тут ему показалось, что сзади кто-то смотрит на него. Он почти физически ощутимо чувствовал чей-то взгляд, чьи-то выжидающие глаза. Не мог только пока понять – чьи? Но смотрели, с вопросом и ожиданием.

Несколько дней Андрей приходил на работу часа на два раньше. До обеда успевал написать все, что нужно было сдать в следующий номер. Нина Сергеевна только всплескивала руками.

– Андрюшенька! Ты не иначе как на двухсменку перешел!

И беспрекословно отпускала его после обеда. Андрей или уезжал в район, или оставался в поселке. Он ходил от одного жителя к другому, спрашивал, слушал ответы, если они были, – некоторые люди, только узнав, о чем идет речь, сразу замолкали, будто становились немыми. Но были и другие. Они смотрели ему прямо в лицо и говорили без утайки. Чем больше Андрей слушал таких людей, тем яснее перед ним вырисовывалось истинное лицо Петра Сергеевича Козырина. Не того, которого он видел в кабинете или встречал иногда на совещаниях, а другого, хитрого, изворотливого, умело сплетающего невидную, но очень крепкую паутину. В нее попадали самые разные люди. Не было только тех, кто не нужен Козырину. Неясным поначалу оставалось одно – благодаря кому или чему на такую вершину поднялся Козырин? Но вставал один факт, за ним другой, и они неизменно указывали на конкретного человека. Однако Андрей боялся верить этим фактам – такими дикими они казались. И, не поверив до конца им, а точнее – самому себе, он отодвинул все эти факты в сторону, потому что как-то нелепо было видеть в своей записной книжке рядом с фамилией Козырина фамилию Воронихина.

Голос Мартыновой, директора универмага, был неузнаваем:

– Беда! Петр Сергеич, беда!

– Замолчи.

– Беда, Петр Сергеич!

– Я кому сказал – замолчи. Замолчи и положи трубку. Иди ко мне и приведи себя в порядок.

Всхлип, швырканье размокшего носа и короткие, режущие слух телефонные гудки.

Козырин бросил трубку, достал чистый, аккуратно отглаженный носовой платок и брезгливо, старательно вытер руки, каждый палец отдельно, словно залез ими во что-то грязное и вонючее. Он всегда испытывал почти физическую брезгливость, если люди, с которыми ему приходилось иметь дело, теряли голову, начинали хлюпать носом и в конце концов впадали в истерику. Сам Козырин в любых случаях оставался внешне невозмутимым, а думал хладнокровно и расчетливо. Наведя порядок на своем большом рабочем столе, он щелкнул кнопкой селектора:

– Катя, со мной никого не соединяй и никого не впускай, кроме Мартыновой. Поняла?

Пока вытирал руки, складывал бумаги и отдавал указание секретарше, успел прикинуть добрый десяток всяких вариантов. И все были неплохи. Но нужно еще знать главное – чем вызван заполошный звонок? «Не будем торопиться, подождем».

В настежь распахнутое окно залетал ветерок, пахнущий отцветающей сиренью, шевелил длинную белую занавеску, она покачивалась и упруго выгибалась, легко, едва ощутимо касаясь лица Козырина. Он смотрел через занавеску на центральную крутояровскую улицу и ждал, когда на узком тротуарчике, обсаженном с обеих сторон тополями, появится высокая стройная фигура директора универмага Мартыновой. Вот сейчас она величаво выплывет из-за дальнего тополя и, твердо, решительно шагая, так, что стук каблуков по асфальту услышится даже здесь, в кабинете, пройдет мимо раскрытого настежь окна, торжественно пронесет горделиво поднятую голову с высокой прической. Козырин приготовился увидеть знакомую картину, но, когда показалась Мартынова, он вздрогнул от удивления. Мартынова почти бежала, то и дело оглядываясь назад, прическа сбилась набок, а под глазами темнели разводы подмокшей туши.

«Дура! Мокрая курица! Тьфу!» – ругнулся про себя Козырин и, захлопнув створки, отошел от окна.

Мартынова совсем потеряла голову, но у нее еще хватило ума плотно закрыть за собой дверь кабинета и только после этого негромко взвыть:

– Петр Сергеич, беда!

– Вот вода в графине, садись попей. Пей, пей. А теперь подойди к зеркалу и приведи себя в порядок. Высморкаться не забудь.

И снова у него появилось желание достать белый отглаженный платок и старательно вытереть руки, каждый палец в отдельности.

Кое-как Мартынова поправила прическу, вытерла тушь под глазами и села сбоку стола, стараясь держать себя в руках, но голос дрожал и пресекался.

– Петр Сергеич…

– Это я уже слышал. Короче.

– В ювелирном отделе… ну, как у нас договоренность была по золоту… Пришел из редакции… этот, в очках, Рябушкин. И сразу – дайте документы. Девочка растерялась, расплакалась, ну и сказала, что мы золото… перед наценкой… и теперь… В общем, заставил ее объяснительную написать, забрал и ушел.

– А ты где была?

– Я? В кабинете была.

– Тупица. Ты должна была стоять у отдела.