На бюро по давней и крепкой традиции не принято было выступать кому-то еще, если свое слово уже сказал Воронихин. Но поднялся Рубанов.
– У меня несколько слов.
– Может, хватит на сегодня? Картина ясная.
– Александр Григорьевич, не надо меня перебивать. Считаю, что строгий выговор для Козырина слишком малое наказание. А для Агарина слишком большое. И еще. Товарищ Попов, – обратился он к начальнику милиции. – Вы мою просьбу выполнили?
Начальник милиции с недовольным видом посмотрел на Рубанова, помолчал и ответил:
– Пока еще нет…
– Какую просьбу? – отрывисто спросил Воронихин, накаляясь раздражением к Рубанову, к его вежливому голосу и к его манере выговаривать каждое слово четко, старательно.
– Я просил, чтобы работники ОБХСС выяснили – продавалось все-таки золото или нет? Но, как вы видите, товарищ Попов не торопится. Поэтому вношу предложение: обратиться в следственные органы и просить их, чтобы детально проверили работу райпо и лично Козырина.
– Ничего этого не надо! – отрезал Воронихин.
И вдруг подал голос до сих пор молчавший Кондратьев:
– Надо, Александр Григорьевич. Надо. Для нас, прежде всего, надо.
Не переставая ворочать шеей в тесном воротничке рубашки, Кондратьев тяжело, по-медвежьи выбрался из-за стола. Постоял, вытер ладонью со лба пот, хотя в кармане рубашки лежал чистый платок. Видно, забыл от волнения.
– А я вот как скажу. В конце-то концов, надоело ведь. Честное слово, надоело. Ну сколько ж можно! – Он приложил толстую ладонь к груди. – Давайте-ка глянем друг на друга, шибко уж мы хорошо сжились, шибко уж дружно да ладно. Козырин особняк достраивает, начальник милиции начал строить. Вроде и неладно, да свои же мужики-то, неплохие. Да и помогут потом, при случае. Надо что – позвонил, сделают. Сам звонил! В пушку нос – не отпираюсь. Но что из этого выходит? Сегодня Козырин, завтра другой, послезавтра все захотят. А где Авдотьин стройматериалов наберет? Выход один – воровать. Кончать надо, кончать! Мы так бог знает куда уйдем! Спасибо надо сказать за статью, а мы… Если по-вашему решим, Александр Григорьевич, мне завтра на работе стыдно будет в глаза мужикам смотреть. A-а!.. не умею я говорить – неправильно, одно знаю, неправильно!
Замолчав, Кондратьев облегченно вздохнул, словно скинул с плеч тяжеленный груз, который долго давил на него, и даже громоздкая, толстая кондратьевская фигура выпрямилась, стала стройнее. Сел на свое место. Председатель райисполкома, кинув удивленный взгляд и хмыкнув, отодвинулся вместе со стулом чуть в сторону.
Глухое, упорное сопротивление начинал ощущать Воронихин. Если пуститься в дальнейшее обсуждение, оно будет нарастать с дьявольской силой. А поэтому… Пока еще не все переварили сказанное Кондратьевым… Упруго поднялся со своего кресла.
– Хватит дебатов! Ставлю вопрос на голосование.
– Извините, я еще не все сказал, – снова поднялся Рубанов. Положил перед собой тонкую картонную папку и открыл ее.
До сих пор, до сегодняшнего дня, Воронихин всерьез Рубанова не принимал. Ну, поговорит, выскажет свое недовольство, а последнее-то слово все равно остается за ним, Воронихиным. Да и не будешь ведь ему объяснять, что на этом бюро он решил еще раз убить двух зайцев – замять скандал и припугнуть Козырина, а потом тихонько избавиться от него. Все будет сделано по-честному, только не сразу. Ведь не может же он рвануть сейчас на груди рубаху и закричать: да, я виноват! В конце концов, имеет же он право за все свои заслуги не подставлять себя под удар. Все эти мысли промелькнули у него в одно мгновение, а в следующее он уже насторожился и напрягся – понял, что сейчас Рубанов выложит что-то такое, чего он не мог и предположить. Вот, оказывается, как – тихой сапой, без шума. Лучше уж Савватеев, от того, по крайней мере, знаешь, чего ожидать.
Рубанов доставал из папки один листок за другим и спокойным голосом докладывал: партийная организация в райпо практически бездействует, распродажа дефицитных товаров по запискам вошла в норму, ревизионная служба работает очень плохо, есть все основания подозревать, что совершаются большие хищения, часть товаров уходит из района на сторону…
Голос Рубанова как бы сортировал сидящих за столом: одни смотрели на него, другие на Воронихина. И первый понял, что большинство пока на его стороне. Многолетняя привычка срабатывала. А раз так…
– Все эти факты надо проверить. А сейчас ставлю вопрос на голосование.
С перевесом всего в один голос были приняты предложения Воронихина.
– Андрей Егорович и вы, Павел Павлович, зайдите ко мне.
Рубанов догнал их уже на крыльце, когда они спускались с высоких ступенек. Савватеев остановился, а Андрей даже не оглянулся, только ускорил и без того широкий шаг.
– Андрей, подожди.
Он на ходу обернулся и ломким, срывающимся голосом крикнул:
– Да не хочу я ни с кем разговаривать!
Апатия и растерянность, которые овладели им на бюро, под конец сменились отчаянием и злостью. У Андрея руки мелко дрожали. Он знал, что дрожат они не от страха, но все равно было противно. Как и противно было говорить сейчас о чем бы то ни было. Мир для него пошатнулся. Если уж терять, так все сразу. Чохом! Застать сейчас Рябушкина… Горячая, белесая пелена затуманила глаза, он почти ничего не видел перед собой и никого не слышал. Быстрей, быстрей отмерял шаги, а за райкомовской оградой, уже не сдерживая себя, побежал. Только бы успеть, только бы найти!
Возле дверей редакции стоял Косихин и покуривал папироску (видимо, сокращая путь, он прошел напрямик, через райкомовский садик), Андрей с разбегу налетел на него и оттолкнул в сторону.
От неожиданности Косихин выронил папиросу, на лету поймал ее, обжегся, дунул на палец и спокойно встал на прежнее место.
– Пусти! – крикнул Андрей.
– Ты ж вон какой кабан здоровый, я старик против тебя. Вздохни глубже, раза три. О, чуть соображать стал. Пойдем ко мне на уху.
– Какая уха! Пусти! – Андрей сжал кулаки. – Где Рябушкин?
– Дверь-то закрыта. Изнутри. Девки из типографии прихорашиваются, – Косихин раскурил потухшую папиросу и спокойно, как бы между прочим, добавил: – А Рябушкин сидит у телефона и держит палец на нуле, чтобы милицию вызвать. Понимаешь. А уха у меня – во! С прошлой рыбалки два леща остались и штук десять ершей. Пойдем.
Спокойный, невозмутимый вид Косихина, его мирно попыхивающая папироса действовали на Андрея как холодная вода. Он начинал успокаиваться, с глаз опадала белесая пелена. Подергал за ручку дверь, она действительно оказалась запертой изнутри. Андрей криво усмехнулся:
– Сам, поди, девок просил, чтобы дверь закрыли?
– Да не помню уж. Ну, пойдем.
Андрей вздохнул и махнул рукой.
Жена Косихина была в отъезде, и на маленькой летней кухне они хозяйничали сами. Уху пересолили, Косихин, попробовав с ложки, недовольно поморщился.
– От черт, построжиться-то не над кем – сами стряпали. Ладно, сойдет.
Они похлебали ухи, и Косихин повел Андрея в дом, показывать свою коллекцию. Этот серьезный и работящий мужик, крепко помятый жизнью, собирал почтовые марки и радовался как мальчишка, что собирает. Показывая их, терял свою хмурость и невозмутимость, мог говорить без умолку, перебирая небольшие синие альбомы, которыми была заставлена целая полка в большом книжном шкафу.
Просидели они до позднего вечера и за все время ни слова не сказали о том, что их тревожило больше всего. Только за калиткой, уже провожая Андрея, Косихин придержал его за рукав рубашки.
– А про кулаки ты забудь. Красиво, конечно, в лоб врезать, веско, но только это не геройство нынче. Геройство нынче в другом.
Смертельно уставший за сегодняшний день, Андрей медленно брел домой. В сумерках, на лавочке у ворот, он увидел знакомую фигурку и будто споткнулся. Вера. Виновато опустив голову, остановился напротив. Ее тревожные глаза светились совсем рядом. В них была боль.
– Андрей, разве так можно? Я четыре часа тебя сижу жду. Рассказывай – что, как?
Андрей присел на лавочку и, вспомнив, что произошло сегодня в райкоме, снова задохнулся от злости. Словно и не был у Косихина, словно тот и не пытался его успокоить, угощая ухой и целый час старательно показывая свои дурацкие марки в аккуратных альбомах. Снова пресекался голос, будто Андрей опять кричал Савватееву и Рубанову: «Да не хочу я ни с кем разговаривать!» Он не хотел, да и не пытался себя сдерживать.
– Андрюша, а ты ведь становишься злым. Сам не замечаешь. Злым и каким-то другим.
– Хватит, был добреньким.
Вера обхватила его голову, прижала к себе и стала слегка раскачиваться, как будто убаюкивала маленького ребенка. И, раскачиваясь, неторопливо, как маленькому, говорила:
– Боюсь, что ты совсем обозлишься. Пиши лучше о хорошем, добрые должны писать о хорошем. Ты ведь любишь этих Самошкиных, вот и пиши про них, они тебя многому научат, а эти «хозяева» – только злости. Я боюсь за тебя, за себя боюсь. Отступись от них.
Сегодняшний день и особенно последние часы, пока сидела на лавочке, Вера прожила в ожидании беды. Она не смогла бы точно объяснить свои чувства, но верила только в одно – беда подходит, она уже близко. До сих пор во всем полагалась на Андрея, а теперь, страшась подходящей беды и замечая, как из доброго характера мужа чаще высовываются острые углы, – испугалась. Как птица, почуяв опасность возле своего гнезда, распускает крылья и мечется, так и Вера не находила себе места, понимая, что в безмятежную семейную жизнь, в которой она отыскала свое счастье, дуют тревожные ветры, совсем ей не нужные. Значит, надо остановить их. Только она одна может предостеречь и уберечь. Вера снова и снова внушала свою мысль Андрею, а он молчал. Не соглашаясь с ней, но и не возражая.
Вечером, после бюро, Рубанов зашел к Воронихину. Всегда спокойное и уверенное лицо его было сейчас хмурым и расстроенным. Он положил перед Воронихиным несколько убористо исписанных листков:
– Я не согласен с решением бюро. И считаю своим долгом поставить в известность обком партии. Тут сказано. А также буду просить, чтобы райпо проверили по линии ОБХСС.