Морок — страница 81 из 96

Вот сейчас, сейчас… Желтое пламя, визг осколков… И на широко открытые глаза тихо и медленно опустится высокое голубое небо с белыми облаками…

Отвернулся от шифоньера, снова приблизился к форточке. В нее по-прежнему тянуло свежим морозным воздухом, и в нем по-прежнему чувствовался дух расколотых березовых чурок. Слышались чириканье воробья, шум леспромхозовской пилорамы; шаги по снегу и веселый галдеж ребятишек прекратились, но добавился глухой гул проходящего за лесом поезда. Гул нарастал, становился мощнее, дальше и дальше раскатывался в сухом морозном воздухе. Но вот он подрожал в своем зените и стал угасать, уходить в сторону, а вскоре исчез совсем…

Андрей помогал мужикам копать могилу. Мерзлая земля была твердой, как железо. Развели костер, отогрели ее, ломами отбили черные куски верхнего слоя, а когда выкинули их, пошел плотный, тяжелый песок, он скрипел под лопатой. Могила становилась глубже; чтобы выкинуть песок наверх, приходилось выпрямляться. Андрей вонзал лопату, выпрямлялся, выкидывал песок и в такт движениям бессознательно повторял про себя услышанные сегодня утром слова Косихина:

– Осиротели мы, осиротели…

Скрипела лопата, вылетал наверх песок, тяжело шлепался, образуя темно-желтый холмик среди белого снега.

Давно уже в Крутоярове не было таких многолюдных похорон. Толпа, шедшая за гробом, свернула с центральной улицы на Селивановскую и растянулась от самого ее начала и до самого кладбища. Шел тихий и мягкий снег, неслышно, как шалью, накрывал крыши домов, дворы, деревья… Мужчины сняли шапки, и очень быстро головы у них – черные, рыжие, светлые – стали одинаково белыми. Оркестр громко ревел, но звуки его в плотной стене падающего снега терялись, далеко не проникали.

Андрей нес гроб, нес от самого Дома культуры, не позволяя, чтобы его кто-нибудь сменил. Как ни пытался сосредоточиться, ни о чем не мог думать. Все мысли вышибло, осталась только одна пустота. Не было больше Пал Палыча Савватеева. Не было. Еще ни разу не испытывал Андрей такого одиночества. И все, что происходило потом на кладбище, казалось тоже пустотой; странно было представить, странно было понять и увериться, что рядом нет надежного и крепкого плеча, на которое можно было всегда опереться.

Горьким был свежий, влажноватый воздух, горькой была дорога домой. А снег все шел и шел, словно прорвалось небо и вываливало в огромную дыру все запасы, какие еще не были истрачены за долгую сибирскую зиму.

Мимо Андрея проезжали машины с включенными фарами, но блеклый свет не пробивал стену снега, лишь обозначался в ней мутно-желтыми пятнами. В одном из таких пятен он разглядел неясную фигуру. Кто-то шел навстречу ему, приплясывал и размахивал руками. Когда они поравнялись, Андрей узнал прохожего. То был тот самый парень, которого он видел с девушкой, вернувшись из армии; потом еще раз встречал их – он, Андрей, шел тогда с Верой, и еще раз, когда молодые катили впереди себя коляску с лупоглазым малышом. И парня, и его спутницу, и их ребенка нельзя было представить по отдельности – только вместе. Андрей, изредка встречая их, всегда радовался.

А сейчас парень шел навстречу один, приплясывал, размахивал руками, что-то бормотал самому себе и глуповато улыбался. Андрею показалось, что парень пьян, и его охватило предчувствие беды – неужели у них что-то треснуло, раскололось? Бросился к парню, схватил за рукав:

– Что?! Что случилось?!

Тот недоуменно вскинул глаза и слегка их выпучил:

– Ничё, домой топаю.

– Да что случилось?! – уже не сдерживая себя, закричал Андрей, еще крепче перехватывая рукав.

Однако парень, не ответив на вопрос, вдруг трезво проговорил:

– А, ты Агарин, да? Из газетки? Точно, я знаю. А я Василий Чубаров. А случилось, случилось, брат, событие – моя Любушка-голубушка еще двух мужиков родила! Представляешь, теперь три мужика у меня! Три! Да я четвертый! Во какой чубаровский корень пустили! Попробуй теперь кто ковырни нас. А ты орешь – что случилось? Двое сыновей родились – вот что случилось. Самое главное на сегодня событие.

Андрей облегченно вздохнул. Он очень обрадовался услышанному известию, широко улыбнулся и, протянув руки, обнял парня.

– Спасибо.

– За что, земеля?!

Андрей не ответил.

И дальше, в сплошной стене падающего снега, ему шагалось уже легче.

В доме было пусто и гулко – тетя Паша домовничала у соседей, уехавших в отпуск, а Вера еще не вернулась из школы. Не раздеваясь, Андрей сел на табуретку, так, чтобы хорошо были видны портреты родителей. Портреты были старые, заезжий фотограф сильно их отретушировал, и мать с отцом совсем не походили на себя, какими их помнил сын в жизни. Нервное напряжение последних дней, похороны и их горечь – все навалилось разом, и Андрей заплакал. Его никто не видел, и он мог плакать не таясь.

Осыпаемый снегом, с темными окнами стоял на краю Крутоярова старый агаринский дом, и плакал в нем перед портретами родителей младший из семьи, горюя, что судьба к самым близким ему людям всегда поворачивается суровым боком. Ничем не нарушалась тишина, царившая в доме. Не скрипели двери, не слышалось шагов, не отзывались шагам половицы, не звучали голоса, но зримо и явственно вошли в дом и встали перед Андреем родители. Мать была в старенькой жакетке и в шали, в какой он ее помнил, когда она уходила в больницу, а отец был в черной безрукавке, в той самой, в которой провожал младшего сына в армию. Они стояли совсем рядом, живые, и страшно было подумать, что они умерли. Мать вытерла ладонью табуретку и осторожно присела на краешек. Отец продолжал стоять, по-прежнему высокий и сильный, чуть откинув назад крупную седую голову. Мать смотрела жалостливо, а глаза отца оставались суровыми. Он покачал головой и почти неслышно (но Андрей хорошо слышал) заговорил:

– Что же ты, сын, а? Сопли распустил! Ты же мужик!

Слово «мужик» было у отца высшей похвалой, но сейчас он не хвалил Андрея, только напоминал о том, что сын должен быть мужиком.

– Что же делать, Андрюшенька, – тихо добавила мать. – Жить все равно надо.

– Кошка живет, и собака тоже живет, – строго перебил отец своей любимой поговоркой. – По-человечески надо жить и соплей не распускать. Мы с матерью все вытерпели. И ты не падай духом.

«Но как же так, что они живы?» – спрашивал у самого себя Андрей и хотел спросить у родителей, но не осмеливался. Слушал и ничего не говорил им в ответ:

– Держись, ты же мужик! – заключил отец.

Мать поднялась с табуретки, неслышно приблизилась к Андрею и погладила его по щеке. Ладонь у нее была теплая, мягкая. Андрей потрогал ладонь, и к нему пришла догадка, что ладонь настоящая, живая. Как же так? Вырываясь из сна, он дернулся.

– Что же ты, Андрюша, даже не разделся? Лежи, лежи.

Открыл глаза. Рядом с ним на диване сидела Вера и осторожно гладила его по щеке. В глазах жены был теплый, материнский свет.

Андрей молча прижался лицом к ее теплой и мягкой ладони.

44

Воронихина на похоронах Савватеева не было. Говорили, что его срочно вызвали в обком. Вернулся он только на следующий день, вечером. Отпустил шофера, сам сел за руль и поехал на кладбище. Уже наползали сумерки, но Воронихин поставил машину подальше от входа, под сосной. Ему не хотелось, чтобы его кто-нибудь видел здесь, на кладбище. Пешком дошел до могилы. Она была завалена венками, еловыми и сосновыми ветками, все было темным, сумрачным.

– Паша… – чуть слышно позвал Воронихин, когда остановился возле холмика. – Паша, друг.

Ответа не было. Только в памяти звучали слова, сказанные во время последней встречи: «Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь». Да, речь над гробом говорил другой. А у Воронихина не хватило духу даже прийти на похороны. Он специально уехал, его никуда не вызывали…

– Паша, друг…

Внезапная смерть Савватеева, словно конец твердой, рывком выпрямившейся пружины, ударила по Воронихину. Безжалостно, наотмашь. Еще недавно он с нетерпением ждал тех дней, когда избавится от неуемного Пал Палыча и облегченно вздохнет: на донышке его души, не отпуская, ютился постоянный страх перед бывшим другом, страх, смешанный с уважением и даже завистью. Дни эти настали. Но облегчения они не принесли. Воронихин не мог избавиться от преследующего его чувства, странного и живучего: стоит за спиной Пыл Пылыч и, прищурившись, смотрит ему в затылок. Смотрит внимательно, не отводя взгляда, и ждет. Чего ждет? Может быть, окончания их давнишнего спора?

Воронихин пытался зажать себя в кулак, избавиться от ненужных чувств, чтобы дальше делать свое обычное дело – руководить районом. Не получилось. Арест и разоблачение Козырина, бюро, на котором пришлось уступить Рубанову, – все это не отпускало, жило, болело. Каждое событие – как ступенька высокой лестницы, по которой он скатывался на глазах у всех – вниз, вниз… Воронихин прямо-таки физически ощущал, как катится и больно бьется об острые углы ступенек.

Последние события вывернули его наизнанку. Больше ему не увидеть искренних, светлых взглядов на полях и на лесорубных делянках. Он точно знал – не увидеть. Будут взгляды вежливые, холодные, равнодушные, предназначенные обыкновенному чиновнику. Воронихин потерял завоеванный горбом авторитет, которым всегда гордился. А завоевывать его снова не оставалось ни сил, ни времени.

По делу Авдотьина началось следствие. Воронихин еще не отошел от этого известия, а его уже поджидало другое – из обкома ехала комиссия. Вечером ему позвонил хороший знакомый, который всегда предупреждал о таких делах, и тревожным голосом сообщил, что предвидятся перемены, что на него, Воронихина, «катится большая бочка и усерднее всех толкает эту бочку Рубанов». Поступи такая информация несколько месяцев назад, Воронихин немедленно использовал бы ее в деле, и еще неизвестно, чем бы все кончилось. Но сейчас он, как ни старался, не находил в себе сил что-то предпринять. Душевный стержень, всегда помогавший ему в любых трудных случаях, треснул. И не отдельные люди его ломали – ломала сама жизнь. И это был конец. Даже если минует беда и он останется целым и невредимым – все равно конец…