Морок — страница 85 из 96

Срубил беглец избу, распахал клочок земли, посеял хлеб и снял урожай. Статная красавица три года подряд рожала ему по сыну, и каждый был похож на своего отца, как две капли воды. Звал беглец свою красавицу ласково – Матушка-Журавлиха. Не было, кажется, счастливей жизни, потому что не было бед и горя.

А через три года снова прилетела по весне журавлиха. Она подошла к отдыхавшему на поле беглецу, встала так, чтобы ее и его глаза были вровень, как раньше, когда лежали они оба без сил. В птичьих зрачках было темно и печально, стояли в них невыплаканные слезы. Смотрел беглец в их темноту и вспоминал забытый угарный цех, удушливый запах дыма и блестящий пот на худых обнаженных телах.

«Смотри, хорошенько смотри в мои глаза, – неведомо откуда доносился до него голос. – Ты счастлив и сыт, но все равно смотри в мои глаза. Разве можно быть счастливым и сытым, когда по голым спинам гуляют палки, когда кусок хлеба бывает желанней всего на свете? Разве можно спокойно жить и растить своих детей, когда другие умирают? Смотри, хорошенько смотри в мои глаза и думай, вспоминай свою прежнюю жизнь, какой и теперь живут твои братья. Еще столько ненаказанного зла ходит рядом, а ты забыл про него. Я оставляю тебя одного – думай. Много думай, потеряй покой. Три дороги пересекаются возле твоей избы; к реке, на пашню и в бор. Эти дороги кормят, обувают и одевают тебя. Но все они, все три, не будут ничего стоить, если не протопчешь еще одну – к людским страданиям и справедливости. Будет твой перекресток тяжел, как железный крест, будет давить на твои плечи, не будет тебе покоя. Больше ничего не обещаю. Выбирай. Ты вернулся к жизни, чтобы спасти меня, птицу, неужели ты не вернешься к людям, чтобы спасти их?! Вот тебе мое перо, пришей его к своей шапке, пусть оно хранит тебя. А я улетаю. Выбирай, выбирай, человек!»

Журавлиха взлетела, выронила из крыла перо; перевертываясь, оно медленно падало вниз, пока не замерло на земле у ног беглеца, сидевшего в глубоком раздумье.

А через день он снарядился в путь, повесил на плечо ружье и сказал жене, остановись у порога:

– Не гневайся, сердце горит у меня, до могилы будет гореть, ничего я не смогу с ним поделать. Если сгину, а сыны следом пойдут, то и их не держи. У них мое сердце.

Только плакала Матушка-Журавлиха, когда уходил он.

Эх, и загуляла по окрестным селениям и острогам, докатилась до медеплавильного завода Кабинета Ее Величества весть о лихом человеке, крепко шалившем на дорогах. Подрагивали чиновники, скакавшие на перекладных по казенным надобностям, – а вдруг да лежит за поворотом поваленная сосна? Захрапят, собьются с ходкой рыси кони, присядут от страха, когда острым ножом полоснет разбойный свист. Выскочит варнак в лохматой шапке, к макушке которой пришито журавлиное перо, крикнет – и вытряхивайся тогда из дорогой шубы, выгребай деньги, отдавай лошадей. А потом на твои деньги будут бергалы попивать казенную водочку, посмеиваться да поминать втихомолку добрым словом лихого Журавля – так теперь весь работный люд варнака звал.

Забыл о покое служивый капитан, метался по дороге со своими людишками, выжидал, караулил, а удачи ему не было. Румянец сбежал с крутых щек, лихие, вразлет, усы обвисли. А тут пришла грозная бумага от самого начальника Колыванских и Воскресенских заводов. Приказывалось капитану изловить варнака немедля. Если не исполнит оного, лишится своего места, казенных харчей и денежной платы.

Пригорюнился капитан, понял – не шутки начальник шутит. И отважился тогда на рисковое дело. Натянул на себя драный шабуришко, лохматую бороду прицепил, глаз завязал тряпицей и пошел в кабак разговоры слушать. Сорвалось у одного бергала нечаянное слово, прикусил язык, да поздно. Узнал капитан, где Журавель прячется. Поднял свою команду, погнал коней в дальний лог. Схватили Журавля сонного. Привезли на медеплавильный завод, заковали в кандалы и забили палками до смерти.

Расправил капитан плечи, лихие усы снова на горячем гвозде закрутил.

Но рано радовался. В это время старший сын попрощался с Матушкой-Журавлихой и вышел на перекресток. На шапке у него тоже было нашито журавлиное перо.

Снова загуляла слава про Журавля, снова дрожали на дорогах чиновники и метался, караулил капитан, снова посмеивались бергалы.

В конце концов настигли и этого. Капитан, боясь, что Журавель снова воскреснет, приказал затолкать его в дупло старой ветлы и сжечь. Говорят, с этого времени в крутояровских местах и пошла фамилия Агариных.

Теперь уже не радовался капитан, а ждал со страхом, что будет дальше. Не зря ждал. Объявился новый Журавель. У капитана подкосились ноги, когда он узнал про третьего. В первый раз забыл долг и службу. Заперся в доме на тяжелые запоры, глотал горькую казенную водку, дрожал осиновым листочком. Все мнилось ему, что он с самим нечистым схватился, ведь не может столько раз воскреснуть забитый насмерть палками, сожженный человек! А он воскресал. И был как прежний, только моложе.

Совсем отнялся у капитана язык, помутился ум, и пополз служивый на четвереньках в угол, под иконы, когда увидел однажды ночью Журавля в своем доме. Доставал он пером на шапке до потолка, посверкивал глазами, говорил словно в шутку:

– Вижу, плохо спишь, государев слуга. А будешь еще хуже спать и помрешь от страха. Потому помрешь, что Журавли никогда не переведутся, а перекресток никогда травой не зарастет.

Капитан опамятовался, крикнул караульных, только куда там! Раскидал их Журавель, выбил крутым плечом раму в окне, прыгнул на коня – только его и видели.

Опять пришла капитану строгая бумага, только теперь он пуще бумаги Журавля боялся. Все слышалось ему, приводя в страх и трепет: «Потому помрешь, что Журавли никогда не переведутся». Загнали капитана в петлю неутихающие слова.

Журавли на крутояровской земле и впрямь не переводились: наступало время – приходили все новые и новые, и не было им ни конца ни края.

48

Андрей, вспоминая старую историю-сказку, спускался к тускло мерцающей в ночи Оби. Душа его в этот тихий час была так полна, так нагружена сотнями людских судеб и судьбой своей земли, что он физически чувствовал эту тяжесть, она давила, заставляла крепче стоять на ногах, стоять, чтобы никакой самый сильный ветер не мог сбить. Он грядет, он уже близок, ветер непредсказуемых пока суровых испытаний. Все, что случилось в недалеком прошлом, все, что пережил, испытал, понял Андрей, все это – лишь начало главной работы; еще остались в родной земле крапивные семена, они живут, тянут в себя соки, пытаются пустить злые ростки. И сами по себе никогда не исчезнут.

Медленно и неслышно шел Андрей по сухому прибрежному песку, и в такт шагам складывались слова. Он не знал, не догадывался, откуда они к нему приходили, но они в нем жили и звучали:

Лицом к лицу

На перекрестке

Добро и зло

Стоят всегда!

Вода мерцала неясно, едва заметно отличаясь от берегов; не слышалось даже всплесков – так была тиха и спокойна река в полуночный час.

Андрей остановился на самой кромке берега, лицом к востоку, где начинала редеть и просеиваться темнота, где дрожал неуловимый свет просыпающегося солнца. Почувствовал непонятное волнение и оглянулся. Следом за ним, неслышно ступая, зыбко покачиваясь, шли Журавли в лохматых шапках, шел Фрол Агарин, шли мать с отцом, шел Пал Палыч Савватеев, шел пропыленный, продымленный отдельный десантный батальон, оставшийся на высоте сто пятьдесят… Они шли следом за ним, а когда он оглянулся – остановились и долго испытующе смотрели на него. Тени не могут говорить. Они спрашивали молча…

Оборони и сохраниПовесть

Зимой по холодному, колючему снегу, весной по оттаявшей влажной земле, летом по мягкой, густой траве и осенью по грязи и распутице она ходила всегда босиком и только ночью, когда всякая жизнь в округе замирала и когда людям особенно спокойно и сладко спалось в теплых, нагретых постелях, появлялась откуда-то из глубины поля, словно возникала из пустоты, из ничего; бесшумно, не нарушая полуночной тишины, выбиралась на проселочную дорогу и крупно, размашисто шагала к деревне. Не оглядываясь, не останавливаясь, никуда не сворачивая, прямо и прямо, боялась только одного – замешкаться и не успеть. Длинная, до пят, посконная рубаха неясно маячила в темноте. Белые, как снег, волосы обрамляли ее лицо, мудрое лицо старой женщины с глубокими, продольными морщинами и ясными, терпеливыми глазами. На околице она внезапно останавливалась, широко раскидывала руки и замирала, словно распятая. Вырастала, поднималась, парила над деревней, разом прикрывая дома и живущих в них людей костистыми ладонями вечной крестьянки. Если случались в ту минуту дождь, снег или ветер – все замирало. Звонкая, напряженная тишина стыла над землей, и звучал в ней лишь один-единственный звук – то ли стон, то ли вздох, наполненный болью и состраданием. О чем, о ком он был, звучащий в темноте, посреди уснувшей земли, под открытым небом? О людях. Он обрывался внезапно, как обрывается человеческая жизнь. Женщина переставала парить, становилась обычного роста и уже медленным, размеренным шагом обходила деревню, подолгу задерживаясь возле каждого дома. Замирала и вслушивалась. Видела лица спящих сейчас людей, перебирала их нехитрые дела, сделанные за день, благословляла, отмахивая рукой крестное знамение, и медленно уходила, чтобы на следующую ночь повторить свой вечный обход. Она знала и берегла каждого, кто жил на этом маленьком кусочке большой земли. Неслышно склонялась над новорожденными и пророчила им долгие, счастливые годы, печально склонялась над умершими и провожала их в последний путь. И все они, умершие и живущие в деревне, были ее родными детьми. От бед и напастей она берегла и хранила их, как матери положено беречь и хранить своих детей, и не ее вина, что это не всегда удавалось, что беды и напасти все-таки случались. У жизни свои законы.

Деревня называлась Белая речка.