Морок — страница 95 из 96

1

Баба Нюра поднималась рано, до свету. Щепала лучину, топила комелек – холодно было уже по ночам; шаркала по полу шлепанцами, вздыхала, охала и сама с собой негромко разговаривала. Эти звуки, теплые, домашние, будили Любаву. Она просыпалась, но глаз не открывала, еще некоторое время лежала не двигаясь, слушала и улыбалась. Первые утренние минуты были для нее самыми счастливыми. Еще не надо было ни о чем думать, еще ничего не тревожило и не болело, и можно было просто лежать и только слушать.

Но надо вставать и начинать новый день. Любава оделась и вышла из своей комнаты на кухню.

– Баба Нюра, давай помогу.

– Да некого помогать. Умывайся, завтракать будем.

Умывальник еще стоял на улице. Холодная с ночи вода обжигала лицо, разгоняла остатки сна, а вместе с ними разгоняла и тихое спокойствие, которое Любава только что испытывала. День начинался, а вместе с ним начинались и неотступные думы. Решительно отрубив все, что ее связывало с Виктором, полностью избавившись от тягучей неопределенности, Любава словно застыла в растерянности. Уходить к Ивану? Она так и думала раньше. Но вдруг забоялась. Забоялась не за себя, за Ивана. Сможет ли он забыть, не вспоминать о пяти годах, хватит ли у него силы? Не вырвется ли потом обида попреками? Да, виновата она перед ним и перед их любовью, но нельзя ведь постоянно жить с ощущением этой вины.

С Иваном после тех именин они больше не виделись. Тогда Любава не находила себе места и делала совсем не то, что ей хотелось. Изображала буйное веселье, а сама, пугаясь и замирая, ждала: вот встанет сейчас Иван, решительно возьмет за руку и уведет. Так решительно и надежно, что ей не будет даже времени подумать, останется только одно – с радостью и легкостью подчиниться.

Думая об этом, Любава не замечала, что противоречит сама себе. Не догадывалась о главном – ее собственные душевные силы иссякли, и сама без посторонней помощи она уже не могла сделать решительного шага.

– Новость-то вчерашнюю слышала? – спросила ее баба Нюра, когда они сели за стол.

– Какую новость?

– Ну, про Ивана Завьялова. Чуть свадьбу у Великжаниных не разогнал. Шофера подъехали, ну, гулеванят сидят, а Иван-то с поля на мотоцикле приехал и давай их чихвостить. Кричит, глаза вытаращил, а сам, говорят, аж трясется весь. Забрал ключи, на одной машине уехал, а свадьба так и расстроилась.

Любава слушала и не могла представить себе кричащего, трясущегося Ивана. Не могла, потому что ни разу его таким не видела. А ей казалось, что она знает его хорошо, как саму себя.

Баба Нюра вдруг положила ложку на стол, передником вытерла сморщенные, полинялые губы и негромко заговорила:

– Ты, девка, послушай меня, старуху. Я тебе скажу. Я тоже молодой была. Боевяшша, да и личиком бог не обидел. Ты послушай, послушай. А у нас парень тут один был, Ефим, хороший парень, спокойный, разумный. Так он, как на веревочке привязанный, за мной ходил, все предлагал – давай, Нюра, поженимся. А я того – ветерок в голове! – насмешки строила да обещаниями кормила. А нравился мне Ефим, нравился, такой смиренный парень был. Водила его за нос, сама не знаю зачем. Потом натешилась, ну ладно, думаю, предложит, больше отказываться не буду. А он мне больше и не предложил. Тут война. Вернулся он в сорок четвертом, по ранению, и побежала я к нему сама. – Баба Нюра шумно вздохнула. – Полежали мы с ним три ночки на сеновале, а тут меня, как назло, турнули на лесозаготовки. Вернулась, а его опять уж на фронт забрали. Остались мне на всю жизнь только три ночки. Если бы не дурила, до войны мы бы два года могли пожить, глядишь, и деток бы еще нарожали. А так вот не довелось. Все последнего приглашения ждала.

Баба Нюра снова вытерла передником губы, взяла ложку, да так и не притронулась к еде, сидела задумавшись, смотрела в окно. Любава никогда не слышала, чтобы хозяйка рассказывала о себе. Она взволновалась и спросила, не удержалась:

– Замуж-то выходили потом? Дети же у вас?

– Дак это, Любанька, уж по необходимости, тут уж голова подсказывала, не сердце.

– Баба Нюра, для меня ведь рассказали, специально?

– Ну а для кого же! Сплю-то по ночам плохо, ты уж извиняй, слышала как-то разговоры ваши. Сколько времени? На работу-то не опоздаешь?

– Ой, бежать уже надо!

Любава на ходу поцеловала бабу Нюру в дряхлую щеку и выскочила на улицу.

Прозрачно, светло. Тополиные листья устилали переулок, и каждый шаг отзывался сухим шуршанием. Любава остановилась, подняла глаза и впервые за долгое время легко улыбнулась. Так улыбается человек после длинной дороги, когда замаячит впереди теплый, живой огонек. И она просто, буднично подумала: сегодня надо вы брать время, съездить на поле, увидеть там Ивана и все ему сказать. А вечером, сразу после работы, пойти и собрать чемодан.

2

Из дома, как обычно, Яков Тихонович направился в конюшню, запряг Пентюха, сел в кошевку, взял в руки вожжи и замер. А куда и зачем ему, собственно, торопиться? Застигнутый врасплох своей же собственной догадкой, бросил вожжи и суетливо зашарил по карманам, разыскивая курево.

Пентюх переступил с ноги на ногу, не дождался привычной команды и тихонько пошагал знакомой дорогой к конторе. Шагал и недоумевал: почему хозяин не подстегивает его сегодня, не кричит, а тихо-мирно сидит в кошевке, даже вожжи бросил?

Впервые за свое долгое бригадирство Яков Тихонович не знал, что ему делать. Хотя дела были и ждали его, он не думал сейчас о них. Мысли приходили разные, но, словно по кругу, они опять возвращались ко вчерашнему дню. Он начался обычно, не предвещая ничего особенного. Перед обедом вместе с Веней Яков Тихонович выехал в район на совещание. Одних за уборку ругали, других хвалили, а всех вместе подгоняли – быстрей, быстрей, как можно быстрей.

Потом секретарь райкома отдельно похвалил звено Ивана, оказывается, в последние две недели они добились самой высокой выработки в районе. Закончив, секретарь райкома попросил выступить Веню. Тот упруго соскочил с места и легко, по-мальчишески, поднялся на трибуну райкомовского конференц-зала.

«Хоть бы штаны другие надел, – недовольно отметил Яков Тихонович. – Райком все-таки, не танцульки». Он не уважал несерьезности, а на Вене и впрямь были старенькие, застиранные джинсы, хорошо, хоть за трибуной не видно. Но как только председатель начал говорить, Яков Тихонович сразу забыл и о штанах, и о несерьезной мальчишеской походке. Спокойным, негромким голосом, каким Веня всегда разговаривал, он врезал сразу, без предисловий, установив в приморившемся зале напряженную тишину.

– Вот здесь хвалили звено Завьялова, правильно хвалили. На наших глазах рождается коллектив, способный брать на себя ответственность, тот самый коллектив, который нам сейчас позарез нужен. Но что получается? Мы его хвалим и одновременно затягиваем на горле удавку.

– Конкретней, пожалуйста, – попросил секретарь райкома.

– Конечно. Недавно в бригаду приехал главный экономист сельхозуправления товарищ Зырянов. И знаете, чем он занялся первым делом? Думаете, помог сделать какие-то расчеты, думаете, встретился с механизаторами? Ничего подобного. Первое, что сделал, начал петлять вокруг норм и расценок, как испуганный заяц.

– Вы поаккуратней все-таки, – подал кто-то голос из зала.

– Я не на светском приеме. Экономистам вдруг почему-то показалось, что механизаторы слишком много зарабатывают. Он так и сказал – нечего баловать большими деньгами. Бред! Заработанные деньги не балуют. Заработанные деньги – воспитывают! А теперь позвольте спросить, почему наши уважаемые экономисты так испугались? Да потому, что не готовы они ни к звену к такому, ни к его работе. Не готовы! На словах мы за новое, но вот оно приходит, и мы отмахиваемся от него, как черт от ладана. Надо ж привычки ломать, самого себя ломать, а не лучше ли резануть зарплату, и дело с концом. Спокойнее. Лучше убытки по-старому считать, чем прибыль по-новому. В прошлом году район не выполнил план по хлебу. Значит, все мы работали плохо. Но зарплату свою мы получили полностью, до копеечки. Такие деньги, выходит, не развращают. А вот заработанные механизаторами честным трудом, получается, развращают. Да дайте мне в хозяйстве вырастить три таких звена, я тогда всю нероботь из колхоза выгоню. Пусть эти три звена их зарплату между собой разделят. Государство только выиграет от этого. Переубедить Зырянова я не смог. Он остался при своем мнении. Так вот здесь я хочу официально заявить: если звено развалится, то виноват в этом будет главный экономист, который желает жить спокойно. Все!

Веня прямо со сцены спрыгнул в зал и заторопился на место. В зале зашумели, будто в улей сунули палку. Секретарь райкома долго стучал по графину, пока не навел порядок.

– Яков Тихонович, вам, как бригадиру, нечего добавить? Вопрос застал врасплох. Что он мог добавить, если вся арифметика оставалась для него темным пятном. – Яков Тихонович поднялся с места, растерянно развел руками.

– Да нет, вроде нечего мне добавить.

– Позвольте мне, я внесу некоторую ясность. – Зырянов, как школьник, хорошо выучивший урок, высоко поднял руку. Но секретарь райкома глянул на часы.

– Я думаю, дискуссий сегодня устраивать не будем. Приготовьте расчеты, одним словом, все, что нужно, и мы вас послушаем. И председателя с механизаторами тоже послушаем. Все свободны.

Едва только после совещания Яков Тихонович сел в председательскую «Ниву», Веня сразу спросил:

– Что же вы меня не поддержали? Разве вы не согласны?

Яков Тихонович умел обманывать начальство, умел прикинуться простачком, если был убежден, что это на пользу дела. И не считал такой обман за грех. Но когда дело касалось его лично, он врать не умел и говорил только правду.

– Вениамин Александрович, я еще тогда хотел, по телефону, да духу не хватило. Запутал он меня. Не могу ничего понять, как заколодило. Пень пнем. Моих классов… короче, не для меня наука.

Они уже выехали из райцентра, и ровная, накатанная дорога шла среди соснового бора, красного от закатного солнца. Веня покивал головой и неожиданно сказал:

– Яков Тихонович, смотрите, какие сосны красивые.

– Что?

– Сосны, говорю, смотрите, какие красивые. А всего-то навсего солнышко осветило.

– Не пойму.

– Так вот и мы: попадем иногда в ситуацию, нас и осветит. Кого ярко, кого не очень. Яков Тихонович, вы честный человек, и я буду говорить с вами тоже честно. Не то беда, что вы в бухгалтерии не разобрались, дело это в принципе поправимое. Сели бы вечерком вместе, посчитали бы, уяснили. Дело в другом. Успокоились вы, Яков Тихонович, вот беда так беда. Добились уровня, за который не ругают, и держитесь. Это как на графике прямая линия. А в жизни такая линия, прямая, не подходит, в жизни она либо вверх, либо вниз. Нас может устроить только одно – вверх.

Яков Тихонович напрягся, кажется, уже понимая, к чему клонится речь.

– Эго что же, выходит, я не управляюсь?

– Как бы вам сказать? А, не в бирюльки играем! Сегодня, Яков Тихонович, внешне вы управляетесь, завтра – нет. А завтра – не за горами, завтра придет уже весной, когда землю будем отдавать безнарядным звеньям. И главный наш козырь за них – сегодняшнее звено Ивана. Только в таком случае – вверх. А вы таили маленькую надежду, что поколотятся мужики, набьют шишек и отступятся. Мало ли их, таких новшеств, на вашем веку было. Честно – так или не так?

«Будто за жабры берет», – подумал Яков Тихонович и снова не смог сказать неправду.

– Если честно – так. А дальше что? Выходит, заявление надо писать, по собственному…

– Яков Тихонович, вы должны сами решать.

Вот и решал сейчас Яков Тихонович неожиданно свалившуюся на него головоломку. Точнее, не решал, а только смотрел на нее, не зная, с какого боку подступиться. Да и не хотел пока подступаться вплотную – туман обиды плыл перед глазами. Столько лет, можно сказать, всю жизнь вбухал в свое бригадирство, и вот – благодарность. За все труды.

Катит иногда машина по глубокой колее, никуда не сворачивая, катит и катит, но вот бросило ее в сторону, выскочила она из колеи и пошла то юзом, то в сторону…

Яков Тихонович никак не мог собраться в это утро. Впервые появилось у него желание убежать от дел, убежать куда глаза глядят, выпрячься, освободиться от привычного хомута и спокойно, не торопясь подумать. Яков Тихонович подобрал вожжи, понужнул Пентюха и направил его за околицу. У него было место, где он мог подумать и рассказать.

В прошлом году деревенское кладбище огородили штакетником. Дерево еще не успело посереть от дождей и солнца, поэтому от новизны и крепкой надежности изгороди у человека не возникало здесь безысходной тоски. Новое напоминало о жизни.

Пентюха Яков Тихонович оставил у оградки, а сам прошел в воротца и сел на крепкую аккуратную лавочку возле могилы Галины. Подумал, что Иван постарался на совесть. Вон даже цветы посадил. И ограда вокруг кладбища тоже его дело, как депутату наказ давали. Странно, молодые заботятся о кладбище, а это все-таки забота стариковская, чтобы без суеты, неспешно. А может, так и надо? Пусть молодые почаще думают и вспоминают о том, что придет время, и для них, в свою очередь, наступит последний срок. Может, так…

Яков Тихонович закурил, не поднимаясь со скамейки, дотянулся до портрета жены и ладонью вытер со стекла пыль. Лицо Галины, словно умытое, тихо заулыбалось ему навстречу.

– Здравствуй, Галина. Вот, в гости пришел. Никак собраться не мог, а тут подфартила незадача. Да, незадача у меня вышла. Помнишь, как на бригадирство ставили, при тебе же было? Рыбин тогда секретарем райкома был. Помнишь, приехал, а тут хлеб преет, работать некому, бригадир пьяный. Мы еще пахали с тобой, ты у меня прицепщицей была. Подъезжает он к нам, как маршал Жуков в кине, и бригадира привозит. Тот сразу протрезвел. «Вот, – секретарь говорит, – ты на трактор пойдешь, а ты, – на меня показывает, – принимай бригаду. Приеду через неделю – проверю. Провалишь уборку – сухари суши». Да, поработали, попотели. Я ведь, ты знаешь, пятерых председателей пережил. Все, кажется, постиг: где приврать, где припрятать – лишь бы польза… А вчера… сказали мне, Галина, что никуда я не годный стал. За жизнью, говорят, не поспеваю. Как консервную банку: открыли, выхлебали и выкинули. Пришел вот, поплачусь тебе, может, что и подскажешь. Ты ж у меня разумница, большая разумница.

Он остановился, передохнул и долго глядел на тихо улыбающееся лицо Галины, пытаясь представить, услышать, что бы она ему посоветовала. Но представить так и не смог. Однако, странное дело, когда выговорился, обида стала стихать, блекнуть, была уже не такой сильной, как прежде. Он успокаивался, и думалось спокойней, обстоятельней.

– Вишь, как я привык к тебе. Бывало, нашумлю, напсихуюсь, а ты глянешь так тихонько, улыбнешься, я и остыну.

Долго еще сидел Яков Тихонович у могилы. То молчал, то снова начинал говорить, и ему казалось, что он беседует с живой Галиной. Чтобы не потерять это чувство, чтобы остаться с ним наедине, он после кладбища не поехал в деревню, а поехал по тем местам, где они когда-то любили бывать: на берег речки, к березовому колку и даже заглянул на дальний увал, где собирали молодыми первую землянику.

3

Солнце светило ей прямо в глаза. Любава прикрывала их ладонью и так, из-под ладони, смотрела на Ивана. Он сидел на мотоцикле, невыспавшийся, посеревший, сидел и улыбался. Любава, освещенная солнцем, словно звенящая в утренней прохладной свежести, была совсем рядом.

– Говорят, ты свадьбу вчера разогнал. Правда?

– Их разгонишь, как раз. Я тебя давно не видел, Любава…

«Чего ты боишься, дурочка, – подумала Любава. – Ты только погляди на него. Не будет попреков. А твоя вина останется только с тобой. Ничего не растерял, ничего не забыл, тебе тоже помог не растерять и не забыть. Это главное, а все остальное – мелочи».

Она шагнула к Ивану, обняла за шею тонкими руками и ткнулась ему губами в щеку.

– Знаешь, теперь я свободна. Совсем свободна. И теперь все можно. Придешь вечером?

Осторожно придерживая руками тонкие Любавины плечи, Иван лишь кивал. Мимо, обдав пылью, на бешеной скорости пролетел грузовик, а они стояли, ничего не видя и никого не слыша, кроме самих себя.

На грузовике проскочил Виктор Бояринцев. Он их, конечно, увидел еще издали. Рванул руль вправо, в сторону, объезжая, и, уже проскочив, еще несколько раз оглянулся. Они стояли по-прежнему, тесно прижавшись друг к другу, и голова Любавы лежала на плече у Ивана.

Еще издали Иван увидел на поле возле комбайнов красную председательскую «Ниву», а когда подъехал ближе, разглядел и стоящих рядом Серегу Дьякова и Михаила Постникова. Вид у дубков был невеселый. Помятые, похмельные, они разом взглянули на Ивана и разом отвернулись, набычились.

Следом приехали Валька, Огурец и Федор.

– Так, труженики в сборе. – Веня присел на капот своей «Нивы» и с какой-то легкой веселостью, совсем не подходящей к моменту, продолжал: – Прекрасно. Давайте-ка разберемся по поводу вчерашнего события. Я, как говорится, по должности должен проводить воспитательную работу. Но мне, мужики, честно, взрослых людей воспитывать не хочется. Решайте-ка вы сами. Вот ребята вам вчера козу сделали, а вы – решайте. Как скажете, так и будет.

Дубки приободрились. Они надеялись, что мужики не будут такими суровыми, как председатель.

Иван вспомнил вчерашнее отчаяние, злые лица Михаила и Сереги на свадьбе и спокойно подумал о том, что жалеть их сейчас нельзя.

– Вениамин Александрович, – чуть вперед выступил Серега. – Ну, виноваты мы, конечно. Сам посуди – столько времени ни выходных, ни проходных. До этого же на всю катушку пахали. И теперь тоже пахать будем.

Веня молчал. Он поглядывал на комбайнеров и с нескрываемым интересом ждал, что скажут они. Ждал с нетерпением.

– Слушай, председатель, – хмуро заговорил Федор, присаживаясь на корточки, словно готовясь к долгой беседе. – Я вот скажу, а у тебя духу не хватит. А? Как тогда?

– Говори.

– Нет, ты мне не ответил.

– Хватит, Федор Петрович.

– Хорошо. Значит, так. Время мы вчера потеряли, заработок тоже потеряли, значит, наши потери ты с них высчитай, а самих орлов вышиби с машин. Чтоб другим неповадно. Только ради бога не начинай их воспитывать. Все они понимают, только на горшок не просятся…

Веня просиял. Именно это ему и нужно было. Чтобы не он, а такие же работяги, как и шоферы, сказали эти слова.

– Кто еще хочет внести предложения?

Желающих больше не было. Согласие с предложением Федора выразили молча.

– Постников и Дьяков, вы свободны. Вопрос о дальнейшем трудоустройстве будем решать в конторе. Жду в два часа.

Оба дубка были так ошарашены неожиданным поворотом дела, что даже не нашлись что ответить и возразить. Несколько раз растерянно оглянулись и тихо пошли с поля.

– Бояринцева оставим на машине, второго шофера я уже нашел. – Веня серьезно и сосредоточенно поглядел на Ивана, прямо ему в глаза, потом точно так же на всех остальных. – А теперь еще один вопрос. Хотел поначалу от вас скрыть, а потом подумал, что это нечестно. Давайте на минутку присядем…

Веня подробно рассказал о приезде Зырянова, о том, что тот хочет срезать расценки, и о том, что было сказано вчера в райкоме на совещании. Рассказал и снова по очереди стал всех внимательно осматривать. Ждал.

Особой радости рассказ его не вызвал. Долго молчали. Федор первым поднялся, несколько раз наклонился, разминая поясницу, и крепкими твердыми шагами направился к комбайну.

– Федор Петрович, вы куда?

– Работать, председатель.

– Что же вы ничего не сказали?

– А говорить тут не о чем, воду в ступе толочь? На это, кроме нас, мастера найдутся. Мы, председатель, свое дело сделали. Сегодня-завтра кончаем. Теперь твое дело. Если урежут нам зарплату… – Федор запнулся. – Не знаю пока… Короче, делай, председатель, свое дело, а мы свое сделали.

Федор уходил к комбайну, тяжело и прочно придавливая землю своими крепкими ногами. Следом за ним потянулись остальные. Веня внимательно смотрел им вслед, и на лице его отражалась холодная решимость.

4

«Лучше бы я другой дорогой поехал», – горько и запоздало подумал Виктор. До последней минуты, когда он увидел обнявшихся Любаву и Ивана, не признаваясь самому себе, он еще надеялся – может, что-то изменится, наладится к лучшему, надеялся и держался за тонкую, спасительную ниточку, чувствовал ее в своих пальцах. Теперь и она, натянутая до отказа, лопнула. Пустота. Любаву ему уже никогда не вернуть. Убедившись, поверив, что он окончательно потерял ее, Виктор испытывал отчаяние. Но он всегда отчаяние заменял злостью. Он и сейчас выпускал ее на волю, ощущая знакомую радость.

Коли так – он уедет. Но уедет, оставив по себе память, такую, чтобы оба они, Иван и Любава, на всю будущую жизнь запомнили Виктора Бояринцева. Не мог он тихо отступиться от них. Пока еще не представлял даже, что придумает и сделает, но что придумает и сделает – знал точно.

На поле еще ночью привезли зернопогрузчик, чтобы с утра вывезти высыпанное вчера на землю зерно. Это и торопился сделать Виктор до того времени, когда начнут работать комбайны. Азарт, захвативший его, не отступал и сейчас. Он даже не задумывался – разрешат ли ему и дальше работать на машине. Просто сел и поехал. И душа была спокойной. Зачем только он их увидел?

Погрузив зерно, Виктор погнал машину на ток, а сам не переставая повторял: «Ну, ничего, я им создам уют». Нет, не мог он все-таки справиться со своей злостью, она уже в кровь вошла, жила в нем надежно и постоянно.

На току сгрузил зерно и снова поехал на поле.

Поторапливал женщин, управляющихся у погрузчика, сам брался за лопату, чтобы им помочь, и спешил, спешил, не зная куда. Все это время лихорадочно думал. Злость бушевала сильнее, упорней и требовала – придумай, отомсти, накажи, не забудь про гордость, не уезжай, как побитый щенок, которого небрежно оттолкнули ногой.

Все-таки он придумал.

С тока завернул в деревню и остановился возле магазина. Где-то здесь должен быть Гриша. Не ошибся. Гришу он нашел за магазином. Приютившись на завалинке, скрюченный, он не то дремал, не то бодрствовал. Когда Виктор тряхнул его за плечо, Гриша поднял голову, протер мутные, с красными прожилками, глаза.

– А, Витя, – хихикнул, прикрывая рот ладошкой. – А я вот, понимаешь, болею маненько.

Виктор достал из кармана трешку.

– Вот, на. Просьбу одну выполнишь?

– Выполню, Витя, выполню. Как же! Ты для меня, я для тебя! Всей душой! Да я…

А сам уже косил глазом за угол, словно прикидывал расстояние от завалинки до прилавка.

– Подожди, успеешь. Сегодня вечером, как только стемнеет, возьмешь лошадку и к колку у поворота подъедешь. Там мешки будут. Заберешь их и в ограду к Завьяловым сгрузишь.

– А зачем вечером-то?

– Надо! Понял? И чтобы ни одна душа не видела. И чтоб на ногах был. Смотри у меня!

– Да я, Витя… Сделаю! Как сказал, так и сделаю. Остальное меня не касается.

– Чтоб никто не видел. Забрал, привез, в ограду скидал и уехал. А я потом рассчитаюсь.

Гриша смотрел преданными глазами, и Виктора передернуло. До чего людей водка доводит – даже не спросил, что и как, на все согласен. И сделает ведь. Только бы не напился к вечеру.

– Не забудь.

– Не, Витя, не…

«Вот и посчитаемся, – уже в кабине усмехнулся Виктор. – Той же самой монетой и посчитаемся».

Матери не было дома. Виктор открыл кладовку, где на жердочке висели чистые, выстиранные мешки. Оглядел их – меток никаких не было. Он скрутил мешки и сунул под мышку.

Виктор все рассчитал. В один из рейсов надо изловчиться и заскочить в колок, успеть насыпать в мешки зерна, чтобы никто не заметил. Остальное сделает Гриша. А уж стукнуть кому следует про зерно он и сам сможет.

Но чем больше Виктор раскладывал по полочкам свою задумку, тем меньше у него оставалось уверенности. Она будто таяла, стекала куда-то и растворялась. На смену приходила неуверенность и не позволяла ему затормозить у березового колка, всякий раз он пролетал мимо, даже не сбавляя скорости. Скрученные мешки упали с сиденья и валялись теперь на полу кабины, мазались в пыли.

Но откуда же она, эта неуверенность? Ведь он так хорошо рассчитал! Почему же не тормозит у березового колка? Боится? Но он не из трусливых. Там, в бараке с махорочным запахом, был случай, когда он ходил на нож. И страха не было. Значит, что-то другое… Что?

Виктор подъехал к комбайну, привычно заскочил в кузов машины, разгреб лопатой зерно, натянул палатку. Спрыгнул на землю и уже взялся за ручку дверцы, когда услышал крик Ивана. Из-за шума мотора не разобрал. Поднял голову. Иван махнул рукой – подожди! – и стал спускаться с мостика. От него, как от мотора, пыхало жаром. На грязном лице сверкали только глаза да зубы.

– Слушай, забыл сказать. Сегодня председатель приказ подпишет. Официально тебя на машину. И просьба: сегодня и завтра на полную катушку, пока не закончим. Осталось тут, сам видишь. Завтра надо шабашить.

Иван его ни о чем не спрашивал, не уламывал, говорил напористо, как о решенном. Его напористость, его горячечное состояние, яростный блеск глаз на грязном лице невольно захватывали другого человека. Захватывали и Виктора. Он лишь кивнул головой и полез в кабину.

Снова ехал мимо березового колка, снова успел глянуть на него и на мешки, валяющиеся в кабине, и удивительно просто ответил на мучивший его вопрос: откуда же появилась неуверенность? Да ее не могло не быть. Кто поверит, что Иван Завьялов своровал зерно? Никто. Даже он сам, Виктор Бояринцев, не поверил бы, а если бы ему кто всерьез сказал об этом, он бы про себя расхохотался. Да, все так, очень просто. Не поверят. Еще никогда и ни к кому не испытывал Виктор такой жгучей зависти, как сейчас к Ивану. Вот ведь может поставить себя человек – даже подозрение не падает на него. Наверное, это счастливое чувство. Виктор за свою жизнь его ни разу не испытал.

Он с силой переключил скорость, до отказа выжал педаль, словно хотел выместить на машине свою тоску и неосуществленную злость. Мотор взвыл. На крутом повороте грузовик обогнул старенькую избушку, где раньше была конторка, и вот уже впереди ток, весовая. Надо скинуть скорость. Виктор потянулся к ручке, и в этот самый момент кто-то отделился от стены избушки, сделал несколько быстрых шагов, качнулся и упал на дорогу.

– А-а… – выдохнул Виктор. Рванул одной рукой руль. Машина послушно отвильнула в сторону от лежащего человека. Колеса на немыслимо крутом развороте содрали землю и, не израсходовав бешеную, накопленную силу, рванулись еще вбок. А на обочине стоял крепкий телеграфный столб с железобетонным пасынком.

Трешки, которую ему дал Виктор, Грише хватило только на одну бутылку – вино в этот раз продавали дорогое. Бутылку Гриша выпил. Поспал в садике за магазином, проснулся и с тоской подумал о завтрашнем дне – опять мучиться? Ему хотелось сделать запас. И он потихоньку побрел на ток искать Виктора. Надо попросить еще одну трешку, купить запас, припрятать его подальше, потом еще немного поспать в тихом уголке и к вечеру ехать в колок. Грише стало радостно, когда он это придумал. Добрался до избушки перед током, и тут ему захотелось по малой нужде. Оглянулся: никого не было – и пристроился за угол. Тут зашумела машина, он выглянул, увидел, что машина Виктора, заторопился к дороге, но в самый последний момент нога зацепилась за ногу, его мотнуло, Гриша упал. Совсем рядом увидел черное огромное колесо, оно жестко обдало его песком, песок больно резанул по глазам, и Гриша сжался…

Удара и звука Виктор не почувствовал и не расслышал. Он только увидел, как радиатор и капот полезли вверх. Медленно, мягко, словно были из пластилина. Сухим мелким дождем брызнули стекла. Страшная сила плотно уперлась в спину и легко двинула его вперед, грудью на руль. Когда боль полыхнула по телу, он услышал царапающий по железу звук разбитых стекол.

Гриша разглядел переломленный железобетонный пасынок, изуродованную машину и испугался. Бежать! И он побежал, тяжело и неловко переставляя дрожащие ноги.

5

Еще издали Яков Тихонович заметил людскую толпу возле машины, круто наклонившийся столб, который держался на проводах, услышал бестолковые, испуганные голоса. Раскрутил над головой вожжи, погнал Пентюха рысью. Сердце торопилось, подсказывало – беда.

Яков Тихонович ругал себя самыми черными словами, какие знал. Да что же он, как красна девица, разобиделся? Как он мог уехать сегодня и бросить все без наказа и без догляда? Ведь никто его с бригадирства не снимал, и деревня как была, так и осталась на его плечах, а он оставался в ней хозяином и отвечал за все, что бы ни случилось. Он, он отвечал, Яков Тихонович Завьялов! Так какого же черта тебя не было на работе?! С чего, спрашивается, расквасил ты сопли?! Ты, хозяин?! Хреновый хозяин!

«Хреновый хозяин!» – еще раз подумал Яков Тихонович, на ходу соскакивая с кошевки.

– Что тут, что случилось? – спрашивал он, расталкивая людей и пробираясь вперед к машине. Ответов не слушал – самому стало видно.

Дверцу кабины согнуло в гармошку и заклинило. Двое мужиков пытались открыть ее топором. Толстая жесть не поддавалась.

– Через окно давай! – сразу сообразил и скомандовал Яков Тихонович. – Через окно!

Один мужик забрался на покореженный капот и просунулся в кабину. Кое-как Виктора удалось вытащить. Он не шевелился. Голова безвольно откидывалась, а лицо, там, где оно не было измазано кровью, белело, словно мел. Сняли кто пиджак, кто фуфайку, побросали на землю. Опустили на них Виктора.

– Врача! – крикнул Яков Тихонович. – Врача вызвали?

– Сразу позвонили, вон едут.

– Счастливый парень, «скорая»-то в деревне сегодня оказалась.

По дороге действительно летела «скорая».

Но люди уже смотрели не на нее, а в другую сторону. Ближайшей тропинкой, которая вела от деревни, бежала мать Виктора. Задыхалась, прижав обе руки к груди, но все равно бежала. Люди расступились перед «скорой» и перед матерью. Виктора подняли. Он слабо пошевелил рукой и застонал.

Мать не плакала, не кричала. Поддерживая шевельнувшуюся руку сына, шла к машине, и в наступившей тишине слышалось только ее прерывистое и хриплое дыхание. В машине Виктора уложили на носилки. Мать хотела тоже подняться туда, к нему, но молодая медичка остановила:

– Не надо вам, пожалуйста. Только мешать будете.

Вежливо, но твердо отстранила ее и закрыла дверцу.

«Скорая» понеслась по дороге, оставляя за собой клубящийся, пыльный хвост. А люди стояли, не расходились, глядели ей вслед. Боярчиха медленно подняла руку, стянула с головы платок, тяжелым взглядом обвела стоящих перед ней людей и увидела Любаву. Тоненькую, сжавшуюся, с застывшим, бледным лицом. Увидела, дернулась и шагнула к ней.

Яков Тихонович успел только встать между ними.

– Сука! – срываясь на шепот, медленно выговорила Боярчиха. – Сука подколодная! Это ж ты его загубила! Ты, ты его расшибла! Пусти, я космы ей выдеру, шары бесстыжие выцарапаю!

Пыталась оттолкнуть Якова Тихоновича в сторону, но тот стоял крепко. Боярчиха кричала. Потом вдруг осеклась, замолкла и тихо заплакала. Прижала к лицу платок и медленно, шаркая ногами, побрела к деревне, по той самой тропинке, по которой она бежала, задыхаясь, всего несколько минут назад.

Яков Тихонович безнадежно плюнул, кучеряво, про себя, выругался и трясущейся рукой полез за куревом.

– Тут ребятишки недалеко играли, слышь, Яша, – тронул его за рукав Евсей Николаевич. – Говорят, Гриша Нифонтов ему на дорогу вывалился. Из-за избушки, помочился там и вывалился.

– Где он теперь?

– Кто его знает, – Евсей Николаевич пожал плечами и стал застегивать на рубашке пуговицы.

– Потом разберемся. Давайте расходитесь, не концерт.

Все разошлись. Остались только Яков Тихонович да Любава. Она застыла на том же месте, сжалась, словно на нее замахнулись. Сухие, широко раскрытые глаза не могли оторваться от искореженной машины.

– Что, девка, начудила делов?

Любава даже не шевельнулась, будто не слышала.

– Как тебя перевернуло. Пойдем.

Яков Тихонович взял ее за руку и повел к кошевке. Любава послушно сдвинулась с места, послушно села рядом с Яковом Тихоновичем и лишь тогда с трудом разомкнула крепко сжатые губы.

– Всю жизнь – зло. И даже теперь от него – зло.

– Ты о чем?

– Да ведь мы решили сегодня с Иваном. Понимаете, решили! А если он умрет, он всю жизнь перед нами… Ну сколько, сколько может быть зла в человеке! Яков Тихонович, откуда в нем столько зла?

Любава разрыдалась и упала ему на грудь. Яков Тихонович смущенно крякал, отворачивался и неловко гладил ее жесткой ладонью по голове.

6

На поле об аварии узнали быстро. Новость привез Евсей Николаевич. Он рассказывал, трогал уже застегнутые пуговицы рубашки и смотрел на Ивана. Тот сумрачно слушал и только изредка покусывал губы. Его большие рабочие руки непривычно бессильно и растерянно висели вдоль тела.

Валька тоже смотрел на Ивана, на его руки и, как всегда, хорошо понимал, о чем тот сейчас думает. Ему до слез было жалко обоих, его и Любаву. Валька видел их вместе один раз, они так подходили друг к другу, смотрелись такой красивой и ладной парой, что он потом еще не раз вспоминал и те именины у Огурца, и тот вечер, так внезапно нарушенный приходом Федора. Валька любил счастливых людей, и ему очень хотелось, чтобы Иван и Любава были счастливы. Но сейчас, на его глазах, они становились несчастливыми, и виноват в этом был отец.

Вот и случилось, чего Валька боялся больше всего, – он ненавидел в эти минуты отца. Ненавидел его пьянство, его лицо, его жалобы на судьбу, его голос – все ненавидел.

Но дело стоять не могло. Последнее поле с неубранным хлебом ожидало последнего рывка. Мужики молча разошлись по комбайнам. Даже Огурец в этот раз ничего не сказал.

Поздно вечером, вернувшись домой и узнав, что отца до сих пор нет, Валька отправился в конюховку, он догадывался, где его можно найти.

В темноте нашарил ручку низенькой двери маленькой бревенчатой постройки, потянул ее, вдохнул теплый, сладковатый запах кожи и конского пота, нащупал выключатель. Резкий щелчок, Валька на секунду зажмурился и в какой-то короткий момент успел подумать – лучше бы отца здесь не было, лучше бы он его не нашел. Пока работал на поле, пока ехал домой, он ощущал такую незнакомую, такую непривычную ненависть к отцу, что далее пугался. Откуда она так внезапно вспыхнула? Ведь раньше он только жалел отца, ну, может, испытывал еще иногда брезгливость. Но вот ненавидеть, до дрожи в руках, – никогда.

Он открыл глаза и сразу увидел отца. Гриша лежал, удобно устроив голову на хомуте, спал и едва слышно, умиротворенно сопел. Валька подошел к нему, наклонился и сморщился от кислого, застоялого запаха перегара. Дернул хомут, голова отца глухо стукнулась о деревянный пол. Гриша ошалело вскочил. Молча, с размаху Валька ударил отца по отекшему, заспанному лицу, раз, и еще раз, и еще… В Гришиных ничего не соображающих мутных глазах мелькнула осознанная мысль, он увидел сына и напугался. Напугался не ударов, а того выражения ненависти, которое увидел на его лице. До Гриши как-то сразу все дошло. Даже не прикрывая лицо, стоял он перед Валькой и трезво, горько понимал – сына у него больше нет. В следующую секунду, получив новый удар, упал на пол, хотел подняться, но запутался в вожжах, пытался освободиться от них и запутывался еще больше.

– Валя, сынок, да… сынок же!

Но в конюховке уже никого не было.

Гриша, так и обмотанный вожжами, остался лежать на полу, подтягивая к животу острые коленки, и плакал, плакал в первый раз за долгое время трезвыми, тяжелыми слезами.

И вспомнилось вдруг: ровная полевая дорога вкатывается в березовый колок, сквозь листву пробивается солнце, и на дороге, серой, накатанной, лежат неровные теплые пятна. Даже на вид теплые, так и хотелось свеситься с телеги и приложить к ним ладонь. Но рука у него лежала на головенке младшего сына, и он боялся его потревожить. Только наклонялся и счастливо жмурился от чистого, спокойного дыхания. В тот раз они ездили за вениками и, возвращаясь, вместе с Анной дружно и негромко пели какую-то песню. Проснувшийся Валька слушал их и пытался подтягивать. Какую же песню они пели? Гриша пытался вспомнить и не мог. Дальше – туман, один туман и тяжелый запах перегара, от которого можно задохнуться.

– Нашел этого ирода? – вопросом встретила Вальку мать. Она, как всегда, была сердита, и в хрипловатом голосе слышались злые нотки. От ее голоса Вальке стало еще тоскливей. Все известно наперед. Крики, ругань и снова, как спасение, – езжай в город. Лицо матери под жестким электрическим светом было… неродным, отпугивало. И медленно, но верно доходило до Вальки: что он ни скажи сейчас, какие слова ни придумай – напрасно. В своей застарелой обиде на горькую жизнь, на отца, вообще на все, мать никогда не сможет ничего понять. Переродись завтра отец, стань другим, он такой – другой – пожалуй, ей будет не нужен.

Откуда и зачем пришло оно к нему, это понимание других людей, как самого себя? Вот и мать, поняв ее до конца, он уже не сможет любить по-прежнему. Все переворачивалось, становилось с ног на голову и пугало до замирания, до пустоты в сердце.

Валька тяжело опустился на табуретку, посидел, обхватив голову руками и сжимая ее изо всей силы. Потом встал, толкнулся в двери и пошел. Не помнил, как очутился на улице у какого-то дома, на какой-то лавочке. Вздрогнул, когда на плечо легла тяжелая рука.

– Ты чего здесь? – Перед ним в майке, трусах стоял Федор. – Чего скулишь?

Валька не отвечал. Федор, вздрагивая от прохлады, присел рядом и не торопил его. Когда Валька стал рассказывать, тоже не торопил, молча слушал. А Валька говорил и говорил, и выходило так, что родители ему не нужны, что он от них отказывается. Сейчас он верил в это. Федор не перебивал, хотя думал он совсем по-другому, а когда Валька выдохся и опустил плечи, легонько поднял его со скамейки своей сильной железной рукой и повел к себе в ограду.

– Знаешь, у нас вакантные места разобраны, мы с тобой на летнюю кухню. Я тебя на раскладушку, а сам на топчан. Пошли, пошли. Квас будешь пить?

Федор не успокаивал Вальку, не переубеждал его, да он и не умел этого делать. Было у него только одно желание – прикрыть острые, по-мальчишески ссутуленные плечи своей рукой. Прикрыть и держать так, пока они не расправятся. И еще удивлялся сам себе: ведь что-то случилось с ним за эти несколько недель. Что? Он не находил подходящего определения, и на ум приходило лишь одно, еще неосознанное, неоформленное, про что пока можно было сказать лишь так: не чужие. Не чужие они сами друг другу, не чужая им земля и работа, которую они на ней делают.

– Ну вот, здесь и укладывайся. И спи хорошенько. Завтра целый день еще пахать, слава богу, последний. Квасу попей…

Он напоил Вальку квасом прямо из банки, дождался, когда тот успокоился на раскладушке, улегся сам на жесткий, застланный фуфайками топчан и закрыл глаза.

– Не чужие… – бормотал Федор, уже смариваясь в сон. – Не чужие… Ишь ты…

Глава одиннадцатая