Морок над Инсмутом — страница 36 из 91

Завершив регулярное утреннее совещание с мистером Хаггинсом и мистером Янгом, я позвонил Джейни Уайльд в ее резиденцию в Малибу. Любой кумир экрана, если позвонить ему до десяти утра, окажется или в студии, или в постели, но Джейни, которой оставалось еще несколько недель до начала съемок в «Дороге на Батаан», была дома и не только не спала, но уже успела тридцать раз переплыть свой бассейн. В отличие от большинства своих коллег она считала, что бассейн существует для того, чтобы в нем плавать, а не красоваться рядом с ним в шезлонге.

Она тут же вспомнила, кто я такой, и спросила, какие новости. Я изложил вкратце.

— Мне было вежливо предложено воздержаться от дальнейшего расследования, — объяснил я. — Ребята, от которых поступило предложение, шутить не любят.

— Значит, вы отказываетесь?

Мне следовало сказать «да», но:

— Только вы, мисс Уайльд, вправе требовать от меня этого. Полагаю, вам известно мнение федерального правительства о таких вещах.

Повисла пауза.

— Я не все вам рассказала, — промолвила она наконец.

То и дело слышу эту фразу от своих клиентов.

— Есть кое-что важное.

Я молчал, как убитый.

— Меня не столько сам Лэйрд беспокоит. Просто у него Франклин.

— Франклин?

— Ребенок, — сказала она. — Наш ребенок. Мой сын.

— Лэйрд Брюнетт исчез, прихватив с собой ребенка? — Да.

— Похищение людей — уголовное преступление. Может, вам лучше к копам обратиться?

— Преступления бывают разные. Лэйрд много чего натворил, но ни дня не провел в тюрьме.

Это было правдой, но именно поэтому все выглядело особенно странно. Похищение людей — неважно, в личных целях или ради наживы, — очень рискованное преступление.

Как правило, на него отваживаются лишь самые тупые бандиты. Лэйрд Брюнетт тупым не был.

— Я не могу позволить себе скандальную рекламу. Не сейчас, когда я так близко к нужным мне ролям.

«Дорога на Батаан» должна была сделать ее одной из небожительниц экрана.

— Считается, что Франклин — ребенок Эстер. Через несколько лет я усыновлю его официально. Эстер — моя домоправительница. У меня все получится. Но я должна его вернуть.

— Но Лэйрд — отец. У него тоже есть права.

— Он сказал, что ему это неинтересно. Он… гм, ушел… к Дженис Марш, пока я… до рождения Франклина.

— А потом у него случился внезапный приступ отцовских чувств, но вас он не убедил?

— Я страшно волнуюсь. Дело не в Лэйрде, а в ней. Дженис Марш нужен мой ребенок для чего-то гадкого. Я хочу, чтобы вы вернули Франклина.

— Как я уже говорил, похищение ребенка — уголовное преступление.

— Разумеется, если ребенку угрожает опасность…

— У вас есть доказательства того, что ему грозит опасность?

— Вообще-то нет.

— Лэйрд Брюнетт или Дженис Марш когда-нибудь давали вам повод подозревать, что они желают зла ребенку?

— Не совсем.

Я задумался.

— Я не брошу работу, для которой вы меня наняли, но вы должны понять, что больше я ничего не могу сделать. Если я найду Брюнетта, то передам ему, что вы беспокоитесь. А там разбирайтесь сами.

Она принялась бурно благодарить, а я повесил трубку с таким ощущением, словно забрел в болота Ла Брея и уже чувствовал, как вязкая жижа засасывает меня до колен.

Лучше бы я сидел дома и решал шахматные задачки, но у меня в кармане лежал аванс от Джангл Джиллиан за четыре дня работы и вырезка из какого-то безумного научного журнала с адресом «Тайного Ордена Дагона». Поэтому я поехал в Венецию, всю дорогу твердя себе, что надо починить дворники.

Венеция в штате Калифорния — это отличная идея, из которой ничего не вышло. Человеку по имени Аббот Кинни пришла в голову мысль искусственно создать что-то вроде итальянской Венеции, с каналами и архитектурой. Каналы в основном пересохли, а архитектура как-то не прижилась в городе, где в двадцатые годы эстетическим триумфом была признана ванная Глории Свенсон. Остался пляж и кучи гниющей рыбы. Итальянская Венеция слывет чумной столицей Европы, и в этом смысле Венеция калифорнийская пошла по ее стопам.

Эзотерический орден находился на берегу, неподалеку от Масл-Бич, в неприметном здании яхт-клуба с собственной небольшой пристанью. Судя по внешнему виду дома, культ знавал лучшие времена. Водоросли гнили на пляже, опутывали мол, их зеленые языки лизали фундамент фасада. Все кругом позеленело: дерево, штукатурка, медь. И запах стоял как в ванной у Пасторе, только еще хуже. Глядя на это место, я поневоле удивился: и чего япошкам так не терпится высадиться?

Я посмотрел на себя в зеркало и закатил глаза. Мне хотелось придать себе вид простачка, готового променять свои земные богатства на тайны Востока, — так, по моим представлениям, должен был выглядеть причастник в этой психушке, выдающей себя за храм. Нахохотавшись вволю, я вспомнил следы пыток на теле Пасторе и постарался подойти к делу серьезно. Обозрев свою небритую наружность пропащего человека, который спит в одежде и употребляет две бутылки крепкого в день, я поздравил себя с тем, что пятнадцать лет предусмотрительно культивировал как раз такую внешность, которая послужит идеальным прикрытием для этой работы.

Чтобы войти в здание, мне пришлось спуститься к пристани и зайти со стороны пляжа. Зеленые колонны из чего-то похожего на пораженный грибком картон возвышались по обе стороны внушительной двери с панелью из цветного стекла, преимущественно зеленого и голубого, изображавшей мужчину с головой каракатицы в аккуратном монашеском одеянии, которого художник наделил ненормальным количеством глаз. Дагон, насколько я знал, был человеком-рыбой, богом филистимлян. На мой взгляд, в этом городе бог филистимлян был как раз на своем месте. У нас великая страна: если ты наполовину рыба, платишь почти все налоги, пожираешь младенцев и при этом не японец, то тебя ждет прекрасное будущее.

Я постучал по голове каракатицы, но ничего не произошло. Тогда я заглянул в некоторые из ее глаз, и у меня засосало под ложечкой. Почему-то при ближайшем рассмотрении лицо головоногого выглядело не таким уж глупым.

Я толкнул дверь и оказался в прихожей. Все было, как я и ожидал: приглушенный свет, старые, но плохие картины, несколько полупорнографических статуэток, сильный запах вчерашних благовоний, призванных заглушить рыбную вонь. Религиозной атмосферы там было не больше чем в двухдолларовом борделе.

— Йо-хо, — сказал я, — Дагон пришел…

Эхо собственного голоса показалось мне жутковатым.

Я прошелся по комнате в поисках разгадки. Попытался сказать «nom de что-то там…» и подкрутить несуществующие усы, но в голову все равно ничего не приходило. Может, пора обзавестись пенковой трубкой с кокаином и войлочной шляпой, а может, моноклем и коллекцией инкунабул.

Там, где обычно ждешь встретить портрет Джорджа Вашингтона или матери Джин Харлоу[13], орден повесил потрясающе уродливую картину «Наш Основатель»: капитан Оубед Марш, одетый как адмирал Батлер[14], стоит на берегу полинезийского рая, а его славный корабль болтается на горизонте, причем лишенный всякого чувства перспективы художник изобразил его так, словно тот был высотой в три фута. Капитан в окружении забавного вида туземных прелестниц выглядел довольным, как Эролл Флинн[15] на собрании герл-скаутов. Особенно удались художнику нагие тела. одной смазливой смуглянке он нарисовал такие бедра, что Ломбард[16] позеленела бы от зависти; ее лицо напомнило мне Дженис Марш. Вероятно, это была прапрапрабабушка Принцессы Пантеры. На заднем плане, как раз напротив корабля, из моря поднималось что-то очень похожее на каракатицу. Мазила с кисточками и тут просчитался. Тварь с извивающимися щупальцами оказалась вдвое больше Оубедова клипера. Но самой неприятной деталью картины был тип в плаще и маске, который, стоя на палубе, сжимал в каждой руке по ножке младенца. По-видимому, он только что разорвал ребенка на части, как куриную косточку, и теперь поливал его кровью глаза каракатицы.

— Прошу прощения, — пробулькал у меня за спиной чей-то голос, — могу я вам чем-нибудь помочь?

Обернувшись, я едва не задохнулся: передо мной стоял согбенный и древний Хранитель Культа. Его плащ в точности повторял одежду человека с головой каракатицы на двери и раздирателя младенцев на картине. Лицо его скрывал капюшон, голос звучал не лучше, чем радио в ванной Пасторе, а изо рта пахло хуже, чем вонял бы сам Пасторе после полутора недель в воде.

— Доброе утро, — сказал я, позволив себе пустить петуха в верхнем регистре, — меня зовут, э…

Я ляпнул первое, что пришло в голову:

— Меня зовут Герберт Уэст Лавкрафт. Гм, Г. У. Лавкрафт Третий. Меня так притягивает все древнее и эзотерическое, знаете ли.

«Знаете ли» я позаимствовал у того типа с моноклем и старыми книжками.

— У вас, случайно, не найдется вступительной анкеты? Или какой-нибудь инкунабулы?

— Инкунабулы? — просипел он.

— Это книги. Старые книги. Печатные книги, изданные до тысяча пятисотого года от Рождества Христова, старина.

Как видите, кое-какой словарный запас у меня тоже имеется.

— Книги…

Собеседником он оказался неважным. К тому же он двигался, как Лоутон[17] в «Соборе Парижской Богоматери», а его плащ спереди, там, где была вышита каракатица, как я с омерзением отметил, намок от слюны.

— Старые книги. Темные тайны, знаете ли. Что-нибудь циклопическое и гонимое судьбой как раз по моей части.

— «Некрономикон»? — Он произнес это слово с большим трудом и большим уважением.

— Похоже на то.

Квазимодо покачал головой в капюшоне, и тот едва не упал. Я успел заметить зеленоватую кожу и большие влажные глаза.

— один старый приятель присоветовал мне прийти сюда, — сказал я. — Классный парень. Лэйрд Брюнетт. Слышали про такого?