«Мне снилась высокая тюремная башня…»
Он долго мучился со строчкой «но и я живу, как видно, плохо». «Моя жизнь также полна бедствий»… нет… «печали, горя»… Зачеркнул все. «Я тоже живу неправильно»… «У меня ненормальный образ жизни» — господи, какое уродство! «Мне тоже плохо»… Ему правда стало нехорошо — видно, от напряжения в глазах: и без очков плохо, и в очках не лучше. Кровь слишком сильно запульсировала в жилах, и легко, как от шампанского, закружилась голова. Некстати вспомнился сегодняшний тревожный сон. Виктор, подавляя непонятное волнение, быстро закончил перевод.
Переносить написанный от руки текст в компьютер не хотелось. Он вынул себя из-за письменного стола, с наслаждением потянулся, разминаясь, и направился в общую комнату, к столу Джемс.
— Держи, Лин! — Виктор небрежно бросил листок перед ней и добавил ободряюще: — Делай с этим что хочешь.
— Подожди немного, пожалуйста! Я прочитаю.
Другой реплики Виктор и не ожидал. Он понимал, что Линда обязательно должна откорректировать перевод: чтобы текст звучал более красиво, или более трогательно, или более трагично и так далее — в зависимости от замысла сюжета. Но редактировать перевод, не зная оригинала, и, главное, без его, Виктора, санкции молодая сотрудница ни за что не решится. Он понимал это и все-таки надеялся сбежать. Не удалось. Виктор покорно сел.
— Я вслух, можно?
— Конечно, — кивнул Виктор и подумал: «Отдавая на съедение свой палец, имей в виду: аппетит приходит во время еды!»
Он смотрел сквозь всю комнату в окно, на быстро несущиеся и меняющие очертания клочья облаков, пока Линда читала, запинаясь, не без труда разбирая его почерк, стихи Заболоцкого в его кустарном переводе.
— Виктор, извини, пожалуйста! — Искреннее сожаление в тихом голосе.
— За что?!
— Мне не следовало тебя об этом просить. Если ты не хочешь, это не войдет в эфир…
— Да почему?! — изумился он. — Тебе не нравится мой перевод? Ну, поправь, закажи кому-нибудь в стихотворной форме, в конце концов. В чем дело-то?
— Мне правится, — поспешила заверить Линда. — Просто я поняла… то есть… это, наверное, что-то очень личное…
— С чего ты взяла? — Виктор успешно скрыл за усмешкой нешуточное раздражение. — Это было первое, что мне вспомнилось, бог его знает почему. Так что действуй!
Он решительно поднялся, начальственно хлопнув ладонью по ее столу, и вышел в коридор.
Виктор стоял у окна и смотрел на голубые проталины неба. Он давно бросил курить, еще когда… когда работал в России… Он не мог вспомнить, в связи с каким событием это произошло, хотя тогда оно казалось очень важным и значительным. Факт тот, что уже несколько лет он не носил с собой ни сигарет, ни зажигалки. А сейчас курить хотелось. Но в курительную комнату Виктор не пошел: во-первых, далеко, а во-вторых, там придется общаться, поддерживать разговор. Он в последнее время не переносил пустых разговоров.
— Виктор, привет! Что-нибудь случилось? — Мимо пробегал старый приятель еще по хронике Боб Ханна.
— С чего ты взял?
— На тебе лица нет!
— Разве? — Виктор провел ладонью по лицу и улыбнулся: — По-моему, все в порядке. Роберт, ты-то как?
— Так же. — Боб отмахнулся зажатой в руке дискетой и потрусил дальше.
Другие сотрудники проходили мимо, здоровались. Сколько раз за день поздороваешься с одним и тем же человеком — трудно сказать: не упомнишь, встречались сегодня или третьего дня. Виктор отвернулся к окну и подумал: «Далось им мое лицо! Может, пора менять род занятий, если с лицом все так паршиво?»
Стол, за которым работала Линда, отделяла от остальных легкая стеклянная перегородочка, непонятно для чего сделанная: и на виду все, и звуков почти не гасит.
Как только руководитель решительным шагом отбыл в направлении коридора и за ним закрылась дверь, из-за ближайшего от стеклянной перегородки стола поднялась молодая женщина и подошла к Линде.
Линда, скривив один угол рта, грустно улыбнулась сотруднице и спросила едва различимым шепотом, чтобы люди, остававшиеся по ту сторону перегородки, ничего не услышали:
— Ну и кого, по-твоему, любит этот мужчина?
— Не знаю, Лин, — так же тихо ответила собеседница. — Я даже не знаю, что тебе посоветовать: выбросить его немедленно из головы или приложить все усилия, чтобы завоевать.
Линда покачала головой:
— Салли, я не завоевываю мужчин. Я беру только то, что принадлежит мне по праву. Только если бы я была нужна ему…
— Лин, нужными становятся!
— Похоже, что нет! Нет, рождаются.
Утро следующего дня Виктор встретил в самолете. Яркое солнце, радостно бьющее прямо в глаза через толстое стекло иллюминатора, внизу, в густой туманной дымке, — земля, голая, черная, с обнаженными венами рек, кое-где прикрытая белыми лоскутами снега и облаков. Чем ближе к России — тем ровнее и ярче белый снежный покров, чем дальше в глубь ее территории — тем плотнее облачность. Серая громада циклонических снежных туч приблизилась, надвинулась, стала захлестывать крылья, лизать окна обманчиво нежными языками.
Разве возможно не любить страну, вместе с которой столько пережито? Это как ребенок, который растет и меняется, болеет и учится, шалит, радуется, расшибает коленки на твоих глазах!
Виктор впервые приехал сюда вместе с Гарри в августе девяносто первого года. Ненадолго. С девяносто третьего устроился в России основательно. Виктор не любил вспоминать беспросветную осень девяносто третьего, все эти мрачные события, активным наблюдателем которых он был. Хотя, пожалуй, именно тогда началось его настоящее карьерное восхождение: его как-то сразу заметили зрители на родине — па фоне эффектно горящих зданий, на фоне центральных улиц Москвы, заполненных вперемешку зеваками, танками, трассирующими пулями. Заметили — и полюбили, и больше он уже не давал им забыть о себе. Но всегда совестился того, что его главная встреча со зрителем произошла именно так: на чужом пожаре, на чужой беде.
Потом были годы, наполненные азартом работы. Потом чудный девяносто седьмой…
Виктор знал, что заразился от русских этой манерой маркировать жизнь — как общественную, так и личную — номерами годов. Вместо цифр собственного возраста, вместо названий значимых событий — календарными эвфемизмами: в семнадцатом, после тридцать седьмого, еще до девяносто первого, как в девяносто третьем.
Для него особенно хорошим был девяносто седьмой. Год огромного творческого подъема — просто полета, который окончился лестным предложением от руководства компании. А в начале девяносто восьмого он уже вернулся в Лондон, сразу скакнув через несколько ступенек — приглашенный вести не просто новости, а итоговую пятничную программу, и с тех пор бывал в России только наездами.
Как во всем мире, здесь больше всего говорили о ценах, любви и войне. Никто не мог точно ответить, какая по счету чеченская кампания развернута в настоящий момент, но помнили наперечет все денежные реформы…
Ближе к Москве тучи расступились, опять ослепительно засверкал под лучами низкого, но такого яркого зимнего солнца снег. Самолет пошел на снижение.
Сегодня — славный денек. Как я люблю солнце: оно без следа развеет любую тоску! На градуснике за стеклами — минус, двадцать три. А в квартире батареи калят от души, поэтому, стоя в струящихся из окна солнечных лучах, невозможно отделаться от ощущения, что наступила весна, что нужно надеть короткую юбку и непременно легкое пальто — иначе запаришься, и что с работы вернешься засветло и еще при дневном свете успеешь пройтись по рынку.
Я люблю эти январские иллюзии: ведь солнце и вправду повернуло на лето, и все, что сейчас только чудится, о чем мечтается, скоро сбудется наяву… Все, что касается природы…
Поганое, не новогоднее настроение последних дней улетучилось. Вот что значит Рождество!
Я рада, что сегодня холодно, и можно надеть не бесформенную демисезонную куртку, а мою любимую дубленку, которая фантастически удлиняет и облагораживает фигуру, превращая тебя в какую-то ионическую колонну.
Как это ни смешно, но именно сегодня я вновь надеваю свой шелковый шарфик. Еще перед Новым годом бросила его в стирку, потом он пересох на веревке, потом лежал несколько дней, а мне то лень, то недосуг было погладить.
Мама, конечно, попыталась воззвать к моему здравому смыслу: такой мороз, а я — шелковый шарфик!.. Я мирно промолчала, дала ей время вспомнить, что я, во-первых, все равно сделаю, как считаю нужным, а во-вторых, проходила так весь на редкость морозный декабрь — и ничего со мной не случилось.
Я — не закаленная, наоборот, еще та мерзлячка. И шарфик мне не для форсу. Он меня греет. И веселит. У него такой чудесный солнечный цвет! С чем бы сравнить? С серединкой солнечного цветка одуванчика, пожалуй. Он как будто светится изнутри и освещает любой пасмурный день, любую хмурую ночь.
Я привезла его из Франции. Угрохала большую часть денег, которые брала с собой. В каком же городе я его купила? В Реймсе, должно быть. Или в Париже.
Не знаю, что буду делать, когда он заносится, застирается, порвется! Он благополучно выдержал уже несколько стирок, ничуть не полинял. И отстирывается пока до первозданной чистоты. Тьфу-тьфу, не сглазить бы! Я просто не могу отказать себе в удовольствии носить его каждый день! Если не носить — то хотя бы просто держать при себе. Что называется, моя вещь.
Ах, будь что будет! Раз сегодня холодно, складываю шарфик вдвое и обматываю вокруг шеи… Теперь беретку… Платок в кармане… Перчатки…
— Мам, я пройдусь немножко. Что на рынке купить? Думаешь, не работает? Вообще, да, наверное. Ну, тогда в магазин, в «Зеленый дом», он точно работает. Да нет, там ненамного дороже; а у нас кефир кончился.
Президент на ногах перехаживал грипп. Он держался бодро, но болезненное состояние выдавали покрасневшие глаза, которые он невольно щурил в ярком свете софитов, и вопреки воздействию сильных лекарств кашель, прорывавшийся время от времени.