Моррисон. Путешествие шамана — страница 31 из 48


10.


Образ Повелителя Ящериц и Шамана, найденный им в самом начале пути, когда он еще ночевал на пляжах и писал стихи на крыше, за четыре года непрерывных концертов и гастролей отвердел, застыл, окостенел. Внутри этого образа уже не оставалось свободы, он давил на Моррисона, как деревянный костюм. Сквозь дерево гроба и бетон отработанных клише прорастали тонкие веточки новых стихов, новых опытов, новых безумий. Но для новых опытов нужно новое жизненное пространство, а старые двери уже никуда не вели и ни для чего не подходили. В эти двери он мог входить еще хоть тысячу раз – попадал в места, где все уже выучено наизусть. В некоторых залах и городах Doors играли по второму и третьему разу. Моррисон думал об открытии новых континентов – трое других Doors думали о чем-то другом. Денсмор боялся новшеств, он опасался, что Моррисон изменит стиль группы и превратит ее в блюзовую команду, в которой ему, барабанщику со вкусом к джазу, делать нечего. Манзарек и Кригер были не прочь приторговывать на сторону, продавая музыку Doors для рекламы (например, автомобилей «бьюик»). От всего этого опять был только один рецепт – break on through to the other side.

Но пока еще он оставался здесь. И это давалось ему нелегко. Певец свободы превращался в певца свободы по обязанности, шаман шаманил на концертах по принуждению. Для Моррисона существование в заданных рамках всегда было тяжелым, почти невыносимым испытанием. Концертный конвейер ломал и корежил не только его. Выносливые Beatles в 1967-м спрыгнули с этого конвейера, чувствительный Кэт Стивенс надорвался на нем и в итоге очутился в швейцарском санатории для выздоравливающих. Беспрерывные концерты изматывали и выжимали, они вызывали отвращение к сцене, которая снова и снова требовала от него дебоша и стриптиза, скандала и юродства. «Я пью, и только так я могу разговаривать с задницами. Включая самого себя, – записал он в свой блокнот. И бросил кратко чуть ниже: – Ужас бизнеса».

Задницы, между тем, по-прежнему набивались в залы и терпеливо ждали его выхода. В сознании Моррисона, пропитанном парами крепкого виски и туманом наркотика, действительность почти все время – не только на концерте – имела свойства густой текучей массы, из которой вылепливались самые странные фигуры. Однажды он, наглотавшись ЛСД, шел по улице и видел, как по другой стороне, прячась за автомобилями, идет самый настоящий сатир на кривых волосатых ножках с копытцами. Сатир передразнивал его. Тысячи лиц в темном провале зала, тысячи белых пятен, плававших в черном тумане, действительно могли представляться невменяемому поэту агрессивными задницами. Он хотел петь им блюзы, а они требовали Light My Fire, и тогда он орал им: «Ладно, вы, жопы, получайте свою дерьмовую песню!» – и пел ее, но по дороге забывал слова и тупо стоял посредине сцены, пока группа, давая ему возможность вспомнить, делала длинный проигрыш. Не всегда публика принимала его ругань как веселую игру, иногда народ приходил в ярость и рвался дать ему в морду. Так было на концерте в Мичиганском университете, где Моррисон, вместо того, чтобы петь, так долго орал на публику и так яростно обзывал студентов грубыми словами, что они, по воспоминаниям Игги Попа, бывшего на концерте, в конце концов чуть не линчевали его.


Приступы гнева на публику стали накатывать на Моррисона в конце его рок-н-ролльной карьеры, в 1969 и 1970 году. Конечно, он в это время был уже законченным алкоголиком, далеко заехавшим в страну огненной воды, но одним пьянством ругань со сцены не объяснишь. Моррисон взрывался криками и матерной руганью не потому, что пил. Он впадал в ярость и гнев, потому что до публики и на двухсотом концерте все равно не доходило. Она доставала его своей косностью, своим скудоумием. Он показывал им, как надо и можно летать, а они в ответ хрустели хлопьями попкорна. Они смотрели с интересом, но в пролом вслед за ним – на Ту Сторону – не шли. Он сделал это сотни раз, сотни раз напевно произнес свои наркотические стихи и сплясал перед ними свои психоделические танцы по кругу, но не получил в ответ ничего, кроме упорных требований спеть Light My Fire. «Fire!, – кричали ему из зала. – Fire давай!» Я слышал на бутлегах десятки концертов Doors в самых разных городах Америки, и каждый раз они орали ему это слово. «Е… уроды! Что вы сидите? Чего вы тут все делаете, козлы?» – орал он им в ответ, а зал радостно отвечал смехом и свистом, думая, что это он так шутит. Но он не шутил.

Приступы гнева во время концертов со временем становились все глубже, все тяжелее, все длиннее. На стенограмме концерта, представленной адвокатами Моррисона суду в Майами, это были уже просто какие-то дикие матерные извержения. Это вопит и орет в дупелину пьяный подзаборный мужик, впавший в гнев из-за того, что его не понимают в родном кабаке; это беснуется провалившийся пророк, чувствующий свое бессилие перед косной толпой, не желающей воспламеняться. Он плещет в костер керосин, но разбавленный водой керосин не горит! Он чиркает зажигалкой в бочке пороха, но порох, отсыревший сукин сын, не взрывается! Повелитель Ящериц, может быть, и мог повелевать в своих снах и стихах пресмыкающимися, но с людьми, приходящими на его концерты, у него что-то разладилось. Весь 1969 год он мучился с ними, но они всегда оказывались на пять градусов холоднее, чем он, и на сто километров от опасности дальше, чем ему хотелось.

И он уставал. Он уставал от всего этого цирка с концертами, от беспрерывной прессы, задававшей одни и те же вопросы, от беспрерывной сцены, в которую превратилась вся его жизнь. Первые, едва заметные признаки усталости появились, видимо, уже в конце 1967 года, но тогда на них вряд ли кто-то обратил внимание. На концерте в Миннеаполисе усталость охватила Моррисона прямо посредине концерта. Он больше не мог. Полной записи концерта не существует, остался только краткий кусок – возможно, хозяин магнитофона от удивления уронил его на пол, а может быть, несовершенный аппарат грубо зажевал пленку. На коротком фрагменте Моррисон поет Soul Kitchen. Не то чтобы он это делает совсем без чувств, но и особенной страсти не слышно. Вскоре он вдруг сел на край подиума рядом с ударной установкой Денсмора, уронил голову на грудь и погрузился в молчание. Долгим было это молчание. Группа пять минут играла импровизации, дожидаясь, пока он вернется к жизни, но он не возвращался. Он устал, слишком устал. Он ушел. Это было что-то вроде обморока. Тогда Джон Денсмор выбрался из-за своей установки, спустился с подиума и сел рядом с ним. Публика глазела с любопытством и недоумением, как они сидят рядом на сцене, близкие, как братья. Новый прикол? Новый трюк непредсказуемых Doors? И когда это нервный Денсмор, замучивший всех своим желанием держать все под контролем, был ему братом? Он всегда был для Моррисона самым чуждым в группе человеком, и однажды Повелитель Ящериц даже просил Манзарека выгнать его. Но сейчас Денсмор по-братски увещевал уплывшего в иной мир Повелителя Ящериц, мягко манил назад, сюда, назад, к берегу, в эту реальность.

Все они обращались с ним как с ребенком, который сам не понимает своей выгоды; а выгода состояла в том, чтобы опять выходить на сцену и устраивать шоу, и устраивать шоу, и устраивать шоу. Жизнь стала шоу, а музыка бизнесом. Странно, но этот несдержанный человек и буян, метавшийся по жизни, как шарик в настольном бильярде, не сопротивлялся и давал вести себя на аркане по бесконечному кругу. Все-таки он был артистом по случайности, шоуменом по случаю, шаманом по заявкам публики. В грохоте музыки, в бравурном шествии его славы по Америке исчезало что-то тихое и важное. А что? А этого не скажешь в интервью, не изобразишь в коллаже, составленном из журнальных картинок (Моррисон любил баловаться такими коллажами), не сыграешь на органе, не спляшешь на сцене, не споешь под пыткой у Ротшильда. Разве что вымолвишь в стихе несколько слов о снайпере, смотрящем в твое окно, или напишешь строчку о котенке, мяукающем на ветру…


11.


Сет Rock Is Dead не попал ни на один альбом. Пленка с его записью десятилетиями хранилась в архивах компании «Elektra». Потом запись была издана, причем она обрывалась на двадцать первой минуте. Манзарек и Денсмор дружно объяснили, что в студии кончилась пленка, а новую решили не ставить, поскольку всем было ясно, что пьяный студийный сет все равно окажется ненужным при записи альбома. Уже после того как прозвучали столь убедительные и столь искренние объяснения, вдруг откуда-то появилась часовая запись Rock Is Dead. Может, ее своровали из сейфа Пола Ротшильда, а может, ее прислал с Крита Повелитель Ящериц в конверте без обратного адреса.

Rock Is Dead – сообщение о смерти героя, о гибели движения, о конце эпохи. Для разминки пьяненький Моррисон расслабленно поет Love Me Tender – эту песню пел его любимый Элвис! – и сколько же нежности в его голосе. Его большая душа, как губка, пропитана алкоголем и размягчена чувством, его сердце теленка переполнено любовью. Но он не доводит песню до конца, бросает. Принимал ли он наркотики в этот раз, неизвестно, но он начинает Rock Is Dead как психоделическое путешествие в обратную сторону времени. Обрюзгший, потяжелевший мужчина превращается в мальчика пяти лет и возвращается в отчий дом. Он не был там так давно! Его отчий дом засыпало пеплом в городе Помпеи при извержении Везувия, разнесло на камни во время землетрясения в Лиссабоне, накрыло огромным цунами на острове Ява. Космическая катастрофа уже произошла, все погибло и все возникло снова в тонком круге света, стоящем перед глазами. Он снова подслушивает разговоры отца и матери, встревоженные разговоры взрослых…

Детство. Отверженность. Одиночество. Маленький теплый комок под одеялом. Свет лампы. Раскрытая книга. Rock Is Dead! Из тела мальчика растет дерево, его ветки тянутся в стороны в страстном желании жизни, и вот оно уже мертво. Так быстро! И все это под ритмичный рок-н-ролл, который импровизируют в студии Рей, Робби и Джон. Под этот рок-н-ролльчик хочется припрыгивать, а не умирать, крутить бедрами, а не погружаться в депрессию. И он – грузный, потолстевший, бородатый – расхаживает по студии, припрыгивает, покачивается, крутит бедрами, подбрасывает и ловко ловит микрофон, впадает в ярость, поет с гневом, умирает.