Моррисон. Путешествие шамана — страница 35 из 48

Его родители умерли, потому что он их убил. Он недаром называл себя то Повелителем Ящериц, то Шаманом, то Мистером Моджо Райзином – все это были новые имена новых существ, которые плодила его странная душа. Новые существа, the new creatures.


Новые существа хотят попробовать все. Как же им остановиться перед убийством?

Новые существа влюблены в свободу, которая не может иметь ограничений (тогда это уже не свобода). И как же тут им остановиться перед убийством?

Новые существа уходят в пустыню и молятся там Иисусу Мэнсону. Просветленный убийца Мэнсон протягивает ладонь, и гремучая змея подставляет под нее свою маленькую узкую головку. Обожаемый Мэнсон дует на мертвую птицу, и она взлетает. Всеобщий друг Мэнсон утверждает, что времени нет, и добра нет, и зла нет, а есть только Теперь. Воткни нож и наслаждайся.

«Вы едите мясо и убиваете создания, которые лучше вас самих, а потом ужасаетесь, какими плохими стали ваши собственные дети, называете их убийцами. Это вы сделали своих детей тем, что они есть…» (сказал Мэнсон).

«Дети, что идут на вас с ножами, – это ваши дети. Вы научили их всему, что они знают. Я не обучал их. Я просто помог им подняться на ноги» (сказал он).

«А эти дети – все, что они сделали, они сделали из любви к своему брату…» (Семь трупов только за две ночи, 169 ножевых ран.) И это тоже он сказал.

Любовь. Все в мире есть любовь. All you need is love. Любовью дышит каждый дождь, каждый ветер, каждая радуга, каждый жест каждого человека. Любовью дышат автомобили, с влажным шуршанием несущиеся по Сансет-стри, любовью сочатся ночные огни мегаполиса, в любви пребывают спящие в ночной пустыне хиппи. Никогда за тысячу лет христианской цивилизации не было другого такого десятилетия, когда чистая, искренняя, всеобщая любовь с такой силой охватила бы миллионы молодых людей. Свет любви, счастье любви, экстаз любви, воодушевление и восторг любви! Девушки Мэнсона говорили на суде, что легко убивать, когда делаешь это с любовью.

Часть третья

1.


В Лос-Анджелесе нет зимы. В декабре тут плюс 15. Отсюда, из России, из страны коротких зимних дней и мрачных длинных ночей, Лос-Анджелес кажется недостижимым раем, где не нужны шубы и шапки и в декабре можно выйти из дома в рубашке с короткими рукавами и пляжных шлепанцах. 8 декабря 1970 года, в свой день рождения, Моррисон – в рубашке с короткими рукавами и в шлепанцах? – отправился в район Виллидж, в студию звукозаписи, которая так и называется: Village Records. В присутствии нескольких гостей (там находились гитарист Боб Глауб, подыгрывавший Моррисону на басу, и две девушки, одну из которых звали Кэти, а про вторую известно только то, что она была из Германии) и звукорежиссера Джона Хини он три часа подряд читал на магнитофон свои новые стихи. Он пил и к концу третьего часа напился вусмерть.

В день рождения люди имеют обыкновение начинать новую жизнь – или, по крайней мере, давать себе слово в этом. В день рождения – так уж устроена человеческая психика – люди задумываются о прожитых годах и решают совершить свой самый главный поступок в самом ближайшем будущем. Моррисон, ощущавший жизнь как мистическое действо с таинственными персонажами и тайными мотивами, не случайно решил начитать новые стихи на студийный магнитофон в свой день рождения. Он словно посадил зеленый росток будущего в пустыне настоящего – символический поступок, достойный китайского мудреца или буддийского монаха.

Новая жизнь начиналась с отмашки звукорежиссера Джона Хини, с плавно вращающихся катушек магнитофона, со звука его медленного, темного, дымчатого голоса, с замкнутых в молчании лиц неизвестных нам людей, слушавших, как он произносит странные строки. Она начиналась со слова «Приди», с буйства солнца в декабре, с рокота волн на пляжах, с шелеста шин на шоссе, с суетливой беготни енотов во дворе дома, где жил Робби Кригер, с привета, который передал с Луны американцам астронавт Нил Армстронг, с мысли о путешествии в Непал, с цепочки дешевых бус на шее, с белой рубахи навыпуск, с ощущения холода в руке, который источает только что извлеченная из холодильника, покрытая изморозью банка пива. Новая жизнь начиналась с веры в себя, с умиротворения, с признания собственной малости, с ощущения огромного мира, который концентрическими кругами стремительно вырастал во все стороны, имея в центре неустанно вращающуюся катушку магнитофона.

Русский стих есть запечатленная в словах гармония, он весь пронизан прекрасным порядком рифмы. Американский стих Моррисона есть запечатленный в словах хаос, он весь пронизан распадом и разрывом. Это поток сознания, выплеснувшийся в разрозненные образы. В этих таинственных письменах ощущение нового начала присутствует – иначе зачем тут белый лист бумаги и белая стена, чуткие, ранимые вещи, которые способны запечатлеть нашу тень и наши слова и дать им бессмертие? Но наряду с желанием действовать тут есть грустное утомление от жизни, измаранной грязью поступков, как марают следы ног и колес чистейший первый снег: «Что же мы наделали?… Что мы натворили, друг мой, что же мы натворили?»

Два сборника стихотворений Моррисон издал за свой счет небольшими тиражами. Он раздавал книжечки друзьям, знакомым и журналистам, приходившим интервьюировать его. Пачки книг лежали в офисе Doors в Лос-Анджелесе на полу, у стены, и Моррисону это нравилось. Каждый раз, когда он приходил в офис, эти пачки книг на полу у стены напоминали ему о том, кто он на самом деле. Тут есть кое-что удивительное. В буйном герое и дебошире была печаль, слабость и зависимость от мира. Он хотел, чтобы серьезные люди, не имеющие никакого отношения к року и музыкальному бизнесу – редакторы издательств, литературные критики, – воспринимали его как поэта. Быть поэтом казалось ему выше всего на свете; это слово он полагал не обозначением профессии и даже не определением призвания, а – званием, которое трудно, почти невозможно заслужить. Но он хотел быть не просто поэтом, этот уставший от жизни алкоголик, которым в Америке пугали детей и который однажды заснул прямо на крыльце чужого дома, хотел быть признанным поэтом.


Все, что он писал, не важно, в стихах или прозе, было очень странным и ни на что не похожим. Эта текущая, переплетающаяся, расползающаяся и разлетающаяся масса слов не принадлежит никакому жанру и не вписывается ни в какие каноны. Читатель, скользящий по всему этому глазами, чувствует нарастающее недоумение и в конце концов просто обязан возопить: «Господи, ну что же это все такое?» По помойкам мегаполиса бродят бомжи, смерть оказывается только маскировкой перед новыми приключениями, убийца ищет свидетеля для своего убийства, два горячих тела сливаются в любовном экстазе в номере мотеля. Это бред. Да, жанр Моррисона – бред, в котором он скрывается, как в убежище. Вся жизнь безнадежно отравлена, она пропитана ratio, она источена мелкими мыслями, она превратилась в сухую слипшуюся корку. Бред есть освобождение от поверхности жизни. Сладкий бред, гремучий бред, тоскливый бред, отчаянный бред, в который можно бежать, как в еще не открытую Новую Америку.

Светлая и бесхитростная наркоманка Памела в это время иногда щебетала людям о том, что скоро они уедут на Таити, где Джим, как когда-то Поль Гоген, отдастся чистому искусству. Вряд ли Памела хорошо знала, кто такой Гоген, скорее всего, она пела эту песенку со слов Джима. Но тихо собрать чемоданы и улететь на Таити было бы слишком просто и банально. Это был бы дубль два, повтор. Лучше было бы вместе с Мэри Вербелоу, окончательно исчезнувшей из его жизни, ночью въехать на машине в океан – увидеть капот, уходящий в тихую волну, услышать шелест шин по подводному песку – и с расслабленной улыбкой глядеть, как зеленая вода просачивается сквозь стекла. Еще можно было бы котенком из одного его стихотворения шмыгнуть в небо и исчезнуть в облаке. Из этой пронумерованной, проштемпелеванной, разложенной по папкам и тарелкам жизни куда же ему еще деться? Ответ на удивление прост: конечно же, в сумасшествие! Принц Гамлет там его ждет. Но Гамлет там прятался, надеясь когда-нибудь вернуться в мир нормальных людей, а мы там поселимся основательно и будем жить долго. Пусть сознание, как жалкий трус, цепляется за норму – бей его по пальцам, лупи по рукам, пока не отцепится! Против инстинкта самосохранения у Моррисона всегда есть ЛСД. С его помощью он зайдет все глубже, и еще глубже, и опять глубже в сумасшествие.

ЛСД, с точки зрения создавшей препарат швейцарской компании «Sandoz», было всего лишь средством для врачебных экспериментов. Принимая ЛСД, «психиатр получает возможность проникнуть в мир мыслей и ощущений душевнобольных». Так сказано в одном из описаний препарата. В другом уточняется: ЛСД следует применять для получения «модели психоза короткой длительности у нормальных субъектов, способствуя таким образом изучению патогенеза психических заболеваний». То есть врач в белом халате должен принять триста микрограмм, на несколько часов превратиться в сумасшедшего и затем аккуратно записать свои наблюдения и соображения в специальный журнал. Моррисон действовал точно по инструкции, погружая себя в «мир мыслей и ощущений душевнобольного». Только впечатления он записывал не в журнал наблюдений, а в дешевые блокноты на пружинках. Что касается протяженности опыта, то он действовал наоборот: создавал модель психоза не короткой, а большой длительности. В конце концов целым рядом упорных и безостановочных мероприятий он достиг того, что длительность психоза стала равна длительности его жизни.


Оптимисты считали наступающие семидесятые началом новой эры. Все шло как нельзя лучше. Эти люди разбивали историю на свои периоды, у них были свои мерки и градации. Шестидесятые, полагали они, были временем разрушения старого мира, семидесятые пройдут в неустанном труде созидания мира нового. Джон Леннон собирался ехать с гастролями в Москву, Эбби Хофмана сняли с самолета, отправлявшегося в революционную Прагу. Неутомимый пророк Тимоти Лири, проведя расчеты, пришел к выводу, что американское общество изменится, когда количество принимающих ЛСД достигнет четырех миллионов человек; это должно было случиться как раз в конце одного десятилетия и начале другого. Для всех этих ярких и сверхактивных людей окончательная и бесповоротная победа рок-революции стояла на повестке дня.