26. На следующей, восемнадцатой, идут мысли вслух; похоже, он оправдывается: «What can I say? What can I do? I thought you found my sexual affection stimulating»27. На девятнадцатой следуют строчки о прекрасном сексе, концом которого является смерть:
Последняя, двадцатая страница содержит только две строки. В них нет никакой загадки. Сидя за столиком кафе, на белом пластиковом стуле, под хлопающим на ветру цветным тентом, откинувшись назад, видя перед собой сияющий стакан с пронизанным солнцем виски, Джим Моррисон возвращается на родину, в прошлое, в рай. Это воспоминание о далеком 1965 годе, когда все только начиналось на берегу океана, в далекой и прекрасной Венеции.
In that year we were blessed
By a great visitation of energy29.
Туда! Туда, в брезжущий восход, в пылающий закат, в мир распускающихся цветов, в океан невиданных птиц, на серые полосы хайвеев, простроченные посередине желтой пунктирной полосой, в убогие мотели, дающие анонимность, в телефонные будки, откуда можно сделать всего один звонок, но зато это звонок Богу, в дешевые бары, где сидят молчаливые люди в желтых замшевых безрукавках и шляпах с загнутыми полями. Там, за этой резкой, тугой, то распахивающейся, то с громом захлопывающейся дверью он хотел обрести новую жизнь и нового себя, но обретал пока что только абстинентный синдром, плохое самочувствие, головную боль, ощущение пустоты. Из своей прошлой, привычной жизни рок-н-ролльного героя он уже исчез, но еще не умер. Возможно, бродя по бульварам и кафе Парижа, по его людным улицам и живописным мостам, он пытался развести исчезновение и смерть; еще более возможно, что он уже догадывался, что развести не удастся, в его случае это неразрывные вещи.
Смерть во время этих прогулок была рядом с ним, она таилась в каждом отражении в витрине и являлась в каждой кокаиновой галлюцинации, но у него были свои способы обращаться с ней. «I touched her thigh and death smiled»30, – так о любви никто никогда не писал. Это любовь втроем – тут присутствуют Моррисон, Памела и смерть, стоящая в изголовье кровати в темной комнате на рю Ботрейн, 17. Она стоит там, и никогда не знаешь, чего от нее ждать. Все это напоминает картины Фриды Кало или латиноамериканские мистерии, когда на кухонной полке между чашек пляшет скелетик, а из кубка с вином высовывается головка змеи с раздвоенным язычком. Но опыт показывает, – а у Моррисона к двадцати семи годам был обширный опыт пограничных состояний, и в каких только областях Иного Мира он не бывал, – что смерти не чуждо любопытство, и она с симпатией относится к тем, кто не боится ее, а такая вещь, как эротика, ее просто завораживает. Эротична ли смерть? Смерть любит нежность. Женщины спасают от смерти, женщины, покуда они рядом, в одной комнате, в одной постели, под одним одеялом, являются лучшей и гарантированной защитой от смерти; это Моррисон тоже знал. Ночью, обкуренный и пьяный, не соображающий, где он – в Париже или в Лос-Анджелесе, в убогой квартирке на Лорел-Каньон или в фешенебельном жилище в четвертом арондисмане, в джунглях или в небесах, с Памелой или Патрицией, – он касался обнаженного женского бедра и видел ласково улыбающийся череп в темноте.
Утром в Париже, лежа на спине, он чувствовал пересохший рот, бессилие и тоску, серой лужицей стоявшую на дне души; все, что с ним происходило, казалось ему безнадежным. Старой веры давно уже не было, но не было и новой. В Soft Parade он задавал себе типичный вопрос отпавшего от Бога и недостойного милости грешника: «That you can petition the Lord with prayer…»31 – и, отвечая сам себе, разражался яростным воплем: «You cannot petition the Lord with prayer!»32 Этот путь он сам себе закрывал. Это путь был для него невозможен, хотя он и кричал истошным голосом на концертах: «Jesus! Save us!» Но это было отчаяние человека, кубарем летящего в ад, а не гармоничная мольба о спасении того, кто в него верит.
Христианином Моррисон был только первые несколько лет своей жизни. Маленьким мальчиком он ходил с родителями в пресвитерианскую церковь и молился Богу. Теперь же он был отщепенцем, бросившим Богу вызов и ушедшим в пустыню. Или в Париже он еще только искал свою пустыню, еще только обдумывал, в какой стране и на каком континенте она находится. Его сборник стихов недаром называется «Wilderness» – в пустыню на испытания ушел Христос, в пустыне прятались от мира святые и преступники, и в пустыне ковали новую веру суровые отщепенцы из кумранской общины. Новая религия, которую Моррисон хотел основать, не имела названия; за неимением другого слова, мы назовем ее старым – язычество. «Earth Air Fire Water»33 – не только строка его стихотворения, но и первичные элементы мира для древнегреческих философов и современных хиппи. Мир для Моррисона не был выстроен по вертикали, где сверху Бог, а внизу толпы верующих, возносящих к Нему молитвы; в его горизонтальной космогонии не было ни Спасителя, ни падших, а была только протоплазма жизни, в которой боги перемешивались с людьми, люди со зверями, лес с городом, океан с воздухом. Мир – одно огромное кровосмешение. Пусть грешное, но прекрасное. В его мире жили нимфы и сатиры, с одним из которых он когда-то давным-давно столкнулся лицом к лицу на Сансет-стрип. Он часто вспоминал его. Невысокий такой лысый мужичок с одутловатым лицом, в грязноватой тоге и на кривых козьих ножках. Ничего особенного.
Шаман, накидывая на себя медвежью шкуру, превращается в Большого Медведя, которому подчиняются все медведи, люди и духи подлунного мира; Моррисон, натягивая на себя черные кожаные штаны, превращался в Повелителя Ящериц, который может распоряжаться ходом звезд и поступками людей. I’m the Lizard King. I can do anything34. Эту присказку он многократно повторял на концертах, стоя перед тысячами поклонников на темной сцене в овале пурпурного света. И, говоря это, он в это верил. Такие вещи невозможно говорить, не веря. Этими словами он бросал вызов тому, кого в тысячах церквей тысячи специально обученных людей называли Всемогущим, но кто почему-то все медлил и медлил проявлять свое могущество. Но теперь он уже давно не носил своих черных кожаных штанов и не был больше шаманом, и не чувствовал себя способным основать новую веру.
Сын Человеческий Мэнсон, проповедовавший любовь к людям вплоть до их убийства, был приговорен к смерти во Дворце Правосудия города Лос-Анджелес 29 марта 1971 года. В этот день Моррисон уже две недели как был в Париже. Между лирическим Парижем и демоническим Лос-Анджелесом лежали несколько часовых поясов и огромный океан, но время и география ничего не значат, когда речь идет о подлинных соответствиях. К тому же существуют толстые ежедневные газеты, которые Моррисон читал, сидя за столиками парижских кафе. Они подробно сообщали о процессе «Народ против Чарльза Мэнсона».
С точки зрения уголовного кодекса тот, кто не убивал, не является убийцей. Моррисон никогда никого не убивал, все его убийства происходили в виртуальном мире видений и стихотворений. Но с какой-то иной, возвышенной точки зрения мысль об убийстве уже есть убийство, мысль о насилии уже есть насилие. Пустыня, свалка, пещера, кровь, Ницше, сверхчеловек, насилие, убийство были реальным миром Семьи Мэнсона. И виртуальным миром Повелителя Ящериц.
Мэнсон – это и есть тот самый The End, о котором он пел. Лето Любви закончилось Чарльзом Мэнсоном, и сказать после этого нечего. Лучше помолчать. Он должен был это понимать. После такого дальше уже ничего нет и быть не может. Дальше уже кончаются слова, кончаются мысли, кончаются чувства, кончается синее небо и зеленая трава и кончается вся наша маленькая ложь и сладкий самообман. Убийца и лжепророк Чарли Мэнсон скользкой змеей прополз в идеальный мир хипповой любви, черной тенью прокрался в самое сердце благих начинаний. Этот коротышка с гитарой, писавший бездарные песенки, с полной серьезностью и жуткой издевкой выразил все самые великие истины рок-революции. Все, знавшие его, утверждали, что он был исключительно убедителен. Лучшим оратором рок-революции стал серийный убийца.
Но даже если ты понял, что это конец, это еще не значит, что ты прекращаешь жить. Нет, ты живешь в условиях полного, непрекращающегося конца, ты весело бухаешь по ночам и бодро опохмеляешься по утрам, ты по-прежнему пишешь в блокнотик стихи и выясняешь отношения с подругой. Ты думал, что все так просто, приятель? Нет, до собственного конца еще нужно суметь дожить.
7.
Уличные музыканты, которых Моррисон увидел 16 июня 1971 года на одной из парижских улиц, в его пьяном сознании предстали как новые Doors, с которыми он вот сейчас – ну прямо сейчас! – пустится в новое путешествие к далекому заманчивому берегу. Почему бы и нет? Встретил же он когда-то Рея Манзарека на пляже и спел ему свои песни. Теперь местом волшебной встречи стала парижская улица, а на роль спутников в новом плавании судьба выбрала двух молодых американцев, игравших на гитарах перед «Café de Flore». Для начала он предложил им выпить, – ну а как еще прикажете знакомиться соотечественникам в чужом городе? – и они выпивали с ним до той поры, пока он не решил, что теперь пора идти работать в студию. Тут неподалеку, в квартале Сен-Жермен-де-Пре, была маленькая студия, куда он однажды уже заходил послушать пленку с записью своих стихов, привезенную из Лос-Анджелеса.