К моменту, когда пьяная троица ввалилась в студию, у группы уже было название: Jomo and the Smoothies. Слово Jomo, очевидно, состоит из заглавной буквы имени Моррисона и первых двух букв фамилии; он решил, что отныне таким будет его имя. Повелитель Ящериц, Шаман, Мистер Моджо Райзин исчезли, зато на свет появился Джомо. Моррисон заплатил за час записи, звукорежиссер включил магнитофон, и первая же фраза, которую зафиксировала пленка, дает понять, что Моррисон вряд ли понимает, что происходит. «I get twenty-five percent of everything that happens, right?»35, – решительно говорит музыкантам этот хоть и пьяный, но в высшей мере деловой и расчетливый человек.
Вот он, ужас бизнеса. Бизнес, который измучил его и от которого он бежал, оказывается, так глубоко проник в него, что он говорит не то, что думает, а то, что вложили ему в голову за эти четыре года правильные люди. Они еще не сыграли ни ноты, а он уже настаивает на своих двадцати пяти процентах. Но почему 25? Может быть, у Моррисона двоится в глазах и ему кажется, что их четверо. Может быть, он спьяну считает звукорежиссера членом группы. Может быть, он помнит, что в Doors каждый имел 25 процентов, и считает это справедливым установлением. Нелепость, чепуха… но он это сказал.
Трое пьяных пытаются что-то наиграть, набренчать, зафигачить, сварганить, но они и гитары настраивают с трудом. Двое безымянных Smoothies предлагают песни из своего уличного репертуара: Little Miss Five Feet Five, Three Little Fishes, I Wanna Dance with My Indigo Sugar. Однако Jomo хитер, как всякий алкаш, даже в пьяном тумане не упускающий из виду своей заветной цели; и он выкладывает свой козырь. Это Orange County Suite, его вещь, посвященная Памеле. Летом 1969, в Лос-Анджелесе, на сессиях в «Elektra Studio», Doors уже играли эту композицию, но она не вошла ни в один альбом. Что-то у них не вышло тогда, не сложилось. Трое других Doors признали вещь сырой, неготовой, попросили его еще поработать над ней. Оскорбил ли его их отказ? Судя по тому, что он предлагает ее своим новым партнерам в столь решительный час, он теперь ставит на нее. Он оценивает ее высоко. Он не станет записывать ее с музыкальными миллионерами, бросавшими на него осуждающие взгляды, он запишет ее со своей новой группой, и с этой вещи начнется великая слава только что появившегося на свет Джомо.
Музыканты пытаются подыгрывать ему, но не понимают, как это сделать. Отдельные звуки, разнобой. Моррисон начинает патетически, но тут же забывает свой собственный текст. Выходит лажа, и они сами понимают, что делают лажу. Их упорства хватает на четырнадцать минут записи, потом им надоедает эта чепуха, и они решают прекратить. Никто особенно не расстроен. Пленку Моррисон берет с собой, он бросает ее в свой белый пластиковый пакет, и они выходят на улицу. В Париже вечер. Так же быстро, как он увлекся ими, он теряет к ним всяческий интерес. Jomo и The Smoothies исчезают, их больше нет, зато к жизни возвращается пьяный, возбужденный, невыносимо хотящий добавить Повелитель Ящериц (он же Шаман и он же Мистер Моджо Райзин). Двое безымянных уличных бедолаг с гитарами в чехлах уходят по своему маршруту. У них свои затрапезные бары, дешевые кафе, обшарпанные квартиры, у них свои девушки и своя выпивка, а у него свои.
Их имена неизвестны до сих пор. Это странно. После того, как Lost Paris Tapes были изданы в Канаде в 1994 году, они могли бы получить кусок своей славы. Их наверняка проинтервьюировали бы для журнала «Rolling Stone» и показали в новостях по ТВ. The Smoothies, последние компаньоны Моррисона, игравшие с ним целых четырнадцать минут! Но они не вышли из тени, не заявили права на свои дважды по 25 процентов, не потребовали поставить свои имена на бутлегах с записями нелепой пьяной сессии. Достойные люди (если они вообще еще живы), они отказались от своих пятнадцати минут славы.
Последняя фотосессия в жизни Моррисона случилась 28 июня 1971 года. Утром в этот день за Джимом с Памелой заехал его старый друг по факультету кинематографии Ален Рони, теперь живший в Париже, и они отправились на арендованной машине в городок Шантильи. Это в десятке километров к северу от французской столицы. Никаких деловых или культурных целей у них не было: просто выезд за город с желанием развеяться, подышать воздухом и приятно провести время. У Алена был с собой фотоаппарат, и он периодически щелкал затвором. Чисто любительская, дружеская съемка не предназначалась для газет, журналов и обложек будущих дисков; проявив пленку, фотограф подарил бы цветные любительские картинки Джиму и Памеле. Он не сделал этого, потому что через несколько дней ему уже было не до пленки.
Ален Рони вспоминал через много лет, что лицо Джима во время прогулки по парижским окрестностям было подобно посмертной маске. Но на фотографиях этого не видно. На фотографиях мы видим спокойного, умиротворенного Моррисона в свежей розовой рубашке, с синим свитером, который он забросил за спину, а рукава завязал на груди. Рыжеволосая Памела очень хороша в своем длинном черном пальто. На одном из кадров она снимает на кинокамеру маленький рынок в провинциальном городке, а Моррисон смотрит на все происходящее с мягкой улыбкой. На фотографиях, где они вдвоем, у них такие спокойные, такие хорошие, такие человеческие лица. В них есть нежность и легкое смущение перед камерой. Эти двое словно не имеют никакого отношения к своему мифу, к своей репутации, к своему прошлому, полному провокаций, скандалов, потасовок, пьяных дебошей. Они совсем не похожи на чудовищ, которые изнуряют друг друга дикими сценами, в них совсем нет дегенеративных черт, проявляющихся в неизлечимых наркоманах и запойных алкоголиках. Это просто интеллигентные милые люди, жизнь которых так ранима, так хрупка, так безнадежна и так прекрасна.
Во время поездки в Шантильи Джим и Памела не пили. На столике кафе, за которым они сидят, нет ничего, кроме стаканов воды и бутылочек с пепси. Как им понравилась эта неожиданная трезвость в окрестностях Парижа, как перенес отсутствие алкоголя организм Моррисона, привыкший к огромным дозам? Судя по выражению его лица, в этот день он был тихим и мирным. В этот ясный день нежаркого французского лета на Джима и Памелу снизошел покой.
З0 июня в Париже Моррисон провел целый день на кладбище Пер-Лашез. Могилы Шопена, Оскара Уайльда и Эдит Пиаф с равным успехом могли привлечь его внимание и погрузить в зыбкий, фантастический мир видений. На аллеях кладбища он наверняка думал о смерти, но такие же мысли приходили бы тут в голову и любым другим людям. Вернувшись вечером домой, он сказал за ужином Памеле, что быть похороненным в таком месте – большая честь. Не надо искать в его словах, мимолетно брошенных на кухне, многозначительного намека или мрачного предвидения; если он и собирался умирать, то – как он сказал в одном интервью – в возрасте 120 лет, в своей собственной постели и обязательно в полном сознании, чтобы ни в коем случае не пропустить этот единственный и неповторимый в жизни каждого человека момент. Говоря так, он предвкушал пусть не близкую, но неизбежную радость от встречи с великим непознанным.
Какие все-таки у него были планы? Вопрос этот надо воспринимать осторожно, не пытаясь превратить одуревшего от наркотиков, обалдевшего от многомесячного пьянства рок-певца в дисциплинированного бизнесмена, аккуратно планирующего будущее на разлинованных страницах ежемесячника. Никаких точных и ясных планов у Моррисона не было. У алкоголиков, живущих от бутылки и до бутылки, у наркоманов, существующих от дозы до дозы, свои представления о будущем. Их мысли подобны кратким вспышкам и резким озарениям, неожиданно возникающим и так же неожиданно гаснущим. Планов у Моррисона не было, у него были идеи, ощущения, бредовые состояния, смутные видения, поэтические предчувствия и эффектные галлюцинации.
Исчезновение совершенно точно по-прежнему входило в ряд этих идей и предчувствий. Исчезнуть, сменить имя, поменять страну и среду обитания, выйти из собственной жизни и войти в другую – этот кинематографический сюжет был близок знатоку и ценителю хорошего кино Джиму Моррисону. В Лос-Анджелесе он одно время целыми днями обсуждал такой сюжет с никому не известным, приблудным режиссером: они на пару собирались снять фильм о человеке, который бросает дом, семью и работу и исчезает в мексиканских джунглях. Фильм так и не был снят, поскольку Моррисон в приступе пьяной агрессии как-то раз послал режиссера куда подальше и тут же выбежал на Сансет-стрип, где, размахивая пиджаком перед капотами истошно гудящих автомобилей, изображал из себя тореро; но образ человека, бросающего все и исчезающего в никуда, из его сознания не исчез, и прыжок через океан в Париж был в той или иной степени реализацией этой красивой идеи.
В Париже, за месяц до смерти, он сбрил бороду. Только что он был обросшим, заросшим, словно погрузившимся в темный лес, и вдруг его гладкие округлые щеки засияли, а лицо освободилось. Отчего мужчина вдруг сбривает бороду, что им движет? Желание обновления, томительная тяга сбросить прошлый облик и помолодеть. Искать себя и задавать себе вопросы – свойство молодости, вне зависимости от того, сколько человеку лет. Моррисон по своей психической конституции до самой смерти был молодым, и в Париже летом 1971-го его мучили вопросы, которые в обыкновенных, привыкших к жизни взрослых людях обычно уже не звучат. Эти вопросы периодически вырывались из него, как языки огня из земных расщелин. На одном из концертов в Нью-Йорке он дико заорал на публику, пришедшую послушать музыку, попрыгать, потолкаться: «Кто вы? Кто вы, я хочу знать! Чего вы хотите? ЧЕГО ВЫ ХОТИТЕ?» Он вопил так, словно эти вопросы разрывали его изнутри, терзали, казнили. И они, конечно, относились не только к людям, испуганно затихшим в тот момент в партере. В Париже, в последний месяц своей жизни, он задавал их самому себе, он хотел наконец узнать о самом себе, кто он.
8.