— А куда нас, Аким, везут, как думаешь?
— Куда? — усмехнувшись, переспрашивал комендор. — Да уж не на солнышке загорать, будь спокоен. Хоть матросу вопросы задавать и не полагается, а скажу: япошек бить везут, понял? Вот как ударим мы с тобой из главного калибра по этой ихней Японии, так, надо думать, и у вас на Полтавщине, и у нас на Черниговщине мужикам сразу легче жить станет. Как полагаешь? — И вприщур глядел на приятеля.
— Япошек? А ты, Аким, хоть одного живого япошку в глаза когда видел?
— Не доводилось. У нас, на Черниговщине, их маловато, — отшучивался Кривоносов.
Иной раз подсаживался к приятелям Степа Голубь. Интересный это был человек: часами он мог слушать, не проронив ни слова. Поглядишь на него со стороны — кажется, будто вовсе и не слушает он, а погружен в какие-то свои раздумья. Но вот умолкнет Аким Кривоносов, и Степа вдруг, не глядя на него, скажет:
— Ну, а дальше-то что? Значит, мясники и взялись бить бродяжку? Это, стало быть, за полфунта ливера? Так ведь ему ж полушка цена, ливеру тому. Убили человека? — И сам себе убежденно отвечал: — Убили. И не за ливер. За то, что был без места в жизни, вот за что. — Он поднимал на Акима ясные, майской голубизны задумчивые глаза. — Каждому человеку в жизни место иметь надо. Правда, Аким Никитич? — И тут же, отвечая каким-то другим своим мыслям, спрашивал: — А и верно, братцы, куда же это мы идем? Плывем, плывем, а конца-краю нет…
О том, что ожидает эскадру впереди, немало споров и разговоров было и среди офицеров. Мичман Терентин, внимательно следивший за ходом военных событий на Дальнем Востоке, доказывал, что, пока эскадра доберется до Владивостока, Япония будет разгромлена и поставлена на колени.
— Ты сам посуди, — горячился он, — что́ — Россия и что́ — Япония: слон и моська. Помнишь, как во французской басенке у Лафонтена…
— Угу, — насмешливо перебивал его Дорош. — Япония, разумеется, будет повержена в прах, а во дворце посрамленного микадо офицеры крейсера первого ранга «Аврора» сыграют свадьбу мичмана Терентина с самой хорошенькой японской гейшей.
— Да ну тебя, право, — обижался Терентин. — Я серьезно говорю.
— А если серьезно, тогда слушай, Андрюшенька, что скажу я тебе… — Он остановился. Помолчал. — Ты, конечно, помнишь покойного адмирала Степана Осиповича Макарова?[2] Не приходилось прежде с ним встречаться?
— Бородач? Ну как же, помню, конечно. Нелепейшая смерть! Ведь на «Петропавловске» мог и не он в море выйти… Знаешь, он частенько заезжал к отцу, когда был главным командиром Кронштадтского порта. Только мой отец, между нами говоря, почему-то его недолюбливал. Прожектером называл. Мечтателем.
— Еще бы! Адмирал адмирала редко похвалит. Ну, так вот: при всем глубочайшем уважении к твоему отцу, я должен заметить тебе, что, по моему чистосердечному убеждению, Степан Осипович был человеком незаурядного стратегического таланта. В осажденном Артуре, куда мы с тобой сейчас идем, душой обороны, на мой непросвещенный взгляд, был все-таки он, а не Стессель. Побольше бы России таких людей…
— Возможно, но к чему здесь Макаров, в нашем споре? — недоуменно перебил Терентин. — Ведь у нас с тобой речь шла о военных преимуществах России, а не о добродетелях покойного адмирала…
— Объясню, Андрюшенька, все объясню, не торопись.
Дорош полез в боковой карман кителя и извлек оттуда маленькую записную книжечку в красном сафьяновом переплете.
— Апреля двадцатого дня, — продолжал он, — одна тысяча восемьсот девяносто шестого года… Обрати внимание, Андрюшенька: девяносто шестого, то есть еще за восемь лет до нашего с тобою спора, вышеупомянутый адмирал Макаров представил Главному морскому штабу отчет о плавании Средиземноморской эскадры под его начальством в Тихом океане и о возможных военных действиях на Дальнем Востоке… Не приходилось встречаться с таким документом?
Заинтересованный мичман Терентин насторожился:
— Нет. И что же?
— А то, что, заглядывая в сравнительно недалекое будущее, сей не любимый твоим батюшкой адмирал писал… — Дорош раскрыл книжечку, но прочел, почти не глядя в нее, — должно быть, по памяти: — «Намерения японцев весьма обширные: их агенты изучают и Филиппинские острова, и Австралию, и Сандвичевы острова. Удвоение их флота и армии не оправдывается оборонительными целями. Увеличение армии идет с целью завоевательской и диктаторской. Быстрые шаги Японии угрожают более всего торговле Англии, но пока что страна эта молчит…»
— Дальновидно, — согласился Терентин.
— Вот именно, — подтвердил Дорош и поднял взгляд на мичмана: — Как видишь, Андрюша, предупреждение о военной опасности на Дальнем Востоке, и притом предупреждение очень серьезное и обоснованное, мы имели еще восемь лет назад. Срок достаточный для того, чтобы приготовиться хотя бы к обороне, если уж не к наступательным действиям. А к войне по-настоящему мы все-таки не подготовились. И теперь расплачиваемся за это. Не мы с тобой, конечно, а те тысячи безымянных, на маньчжурских полях… — Дорош умолк. — Да и мы тоже, — после минутного молчания раздумчиво произнес он. — Кто знает…
— Терпеть не могу похоронных мелодий! — возмутился Терентин. — Ты мне лучше вот что объясни: а что же предлагал… этот твой пророк? Что, по его мнению, для этого нужно было?..
— О том, что нужно было для этого, Степан Осипович Макаров тоже предусмотрительно говорил, — перебил его Дорош. — Слушай дальше, что сказано в отчете: «Могущество России значительно превосходит могущество Японии, но на Дальнем Востоке нам трудно иметь столько же сил, сколько у наших противников. Необходимо иметь в виду, что наш Дальний Восток есть не более как колония… Борьба наша на Дальнем Востоке не будет борьба двух государств, а борьба одного государства против колонии другого…» — Он захлопнул книжечку. — Вот к каким выводам приходили уже тогда некоторые светлые головы, Андрюшенька. Согласимся, что выводы довольно печальные.
— И как же все это понимать? — недоуменно спросил Терентин.
— А уж это как умеешь, — пожал плечами Дорош. — Я лично понимаю так: когда ввязываешься в войну, отнюдь не необходимую, взвесь предварительно — и не один раз взвесь! — все ли ты сделал для обеспечения победы. Всякая война — это прежде всего ответственность перед историей. — Очевидно почувствовав, что сказал больше, чем хотел, Дорош круто изменил направление разговора: — Пойдем-ка лучше ко мне, партийку в шахматы сыграем. От раздумья, говорят, цвет лица портится. Пусть за нас думает адмирал Энквист, ему это по чину положено.
И первым поднялся, показывая, что разговора продолжать не намерен.
По дороге в каюту Дороша мичман доверительным шепотом спросил:
— Послушай, Алексей, уж ты не социалист ли случайно?
Дорош остановился, изумленно поглядел на Терентина, расхохотался.
— А ты не у отца ли Филарета подозрительности научился? Неужели каждый хоть мало-мальски самостоятельно мыслящий, а не повторяющий готовые прописи непременно социалист?
Терентин обиженно замолчал.
«…Нет, а может, и в самом деле Алеша — социалист? — подумал он. — Вот интересно-то!..»
Кто они такие — социалисты, он представлял себе довольно туманно.
В пятницу, девятнадцатого ноября, перешли через экватор и вступили в Южное полушарие.
Лекарь Бравин и мичман Терентин еще накануне, за обеденным столом, переглянувшись, завели осторожный разговор о том, что неплохо было бы это предстоящее событие отметить традиционным морским празднованием.
— Мы, Евгений Романович, конечно, понимаем: условия боевого похода эт цетэра[3], — тянул мичман, заговорщически подмигивая Бравину. — Но, с другой стороны, для команды разрядка была бы: скучища же ведь у нас зеленая!..
— Нет, отчего же — скучища? — спокойно возразил Егорьев. — Мне кажется, матросам у нас просто некогда скучать. Занятия со специалистами, чистка абордажного оружия, вахты…
— Это все верно, — уныло согласился мичман и бросил в сторону Бравина свирепый взгляд: «Да поддержите же меня, черт вас возьми!»
Егорьев улыбнулся:
— Ох, не умеете вы хитрить! Думаете, я не знаю, что у вас давно уже все подготовлено? Ну, показывайте вашу программу, мы ее тут сообща обсудим.
…Праздник открылся процессией богов. Мало кого смущало то обстоятельство, что у голого по пояс Посейдона, когда набегавший ветер относил в сторону его пеньковую полуаршинную бороду, на мускулистой груди виднелась вытатуированная черно-синяя, от плеча до плеча, надпись: «Маруся, твой до гроба!» Мало кого смущало и то, что на голове у Посейдона вместо положенной ему по чину короны была водружена какая-то бумажная шляпа, на манер наполеоновской треуголки: портной матрос Шаповаленко, которому поручено было изготовление короны для бога океанских глубин, обжег руку утюгом и уже ничего мастерить не мог.
— У-у, чертово отродье! — буйствовал перед самым началом праздника разгневанный Посейдон. — Заставь дурака богу молиться, лоб разобьет!..
Амфитрита, верная супруга Посейдона, выглядела не менее странно. На ней была юбка до пят, перешитая из офицерской ночной сорочки самого большого размера, полосатый матросский тельник с какими-то затейливыми бантиками на плечах, к непослушным волосам, подстриженным бобриком, сзади была прикреплена мощная пеньковая коса, тоже вся в бантиках; голову Амфитриты венчал неизвестно откуда добытый Терентиным старушечий чепчик с тонкими голландскими кружевами.
Широкие запястья царицы были украшены цепочками от часов; Амфитрита шествовала босиком.
Но все это мало кого смущало. Не смущало зрителей и то, что Амфитрита разговаривала с супругом и с окружающими хриплым, простуженным басом, — при любых обстоятельствах это были боги, и им воздавались достойные почести.
За божественной супружеской четой шествовал оркестр, сплошь состоящий почему-то из негров; в свите богов, при определенном напряжении фантазии, можно было узнать и арлекинов, и чертей, и рыб, и легкомысленных воздушных балерин; все это шествие, под неистовый грохот марша, специально к празднику разученного, прошло от носа до кормы и по всем помещениям корабля.