И Евгений Романович терпеливо рассказывал ему и о Шанхае, и о далеком Фриско, и о клипере «Абрек», на котором он ходил в дальневосточных водах, и о том, как бедовал он со своими матросами на острове Сетунай, когда в семьдесят седьмом году, осенью, шхуна «Алеут» разбилась о рифы, и о всякой морской всячине.
А Сева сидел и, казалось, даже не слышал, что говорит ему отец, — как далеко был он мыслями в эти минуты…
Да, ради сына можно пойти на все, даже согласиться с нежелаемым назначением.
…А дождь все моросит, вперемешку с туманом он создал настолько густую, непроницаемую, плотную завесу, что в двух шагах совсем невозможно что-нибудь разглядеть. Далеко поставленные друг от друга уличные фонари кажутся расплывшимися желтыми пятнами на этом сплошном сером фоне. Холодный ветер забирается за воротник. Капельки тумана повисают на бровях, на кончиках усов…
Егорьев ничего этого не замечает. Он идет медленно, припоминая и взвешивая каждое слово давешней беседы.
И только теперь он начинает понимать, что за все это время ни разу по-настоящему не задумывался о войне. Да что там не задумывался — просто как-то не принимал ее всерьез, по-настоящему.
Война…
В распрях и волнениях, в тревожном предощущении больших и грозных событий вступили люди четыре года назад в новый, двадцатый век.
Крупные газеты всех европейских стран в один голос твердили о том, что обстановка в Европе и на Дальнем Востоке непрестанно осложняется. Приводились высказывания видных политических деятелей и биржевых дельцов, модных поэтов и хиромантов, отставных генералов и известных балетных звезд — в один голос они твердили о неотвратимости «роковых событий» в самое ближайшее время.
Евгений Романович отшвыривал в этих случаях газету в сторону. Да, он, офицер, для войны существует. Но война тогда понятна, когда понятны ее цели. А тут?..
Уже появились романсы о трагической обреченности земли, уже с амвонов в церквах гремели устрашающие слова о каре господней погрязшему во грехах человечеству, уже солдатские сапоги топтали пшеницу во внеочередных военных маневрах, и только он, Егорьев, продолжал стараться не думать обо всем этом. И даже в письмах к сыну избегал всякого упоминания этой темы.
Романсы романсами — это, конечно, вздор, — а вот заявление североамериканского президента Теодора Рузвельта о том, что в случае вмешательства Франции и Германии в возможный русско-японский конфликт на стороне России им придется столкнуться со всей мощью Америки, — это было, пожалуй, посерьезнее.
Как раз в эти-то дни и промелькнуло в газетах неприметно для всех коротенькое, петитом набранное сообщение о том, что русский военный флот в Балтийском море пополнился еще одной боевой единицей: трехвинтовым крейсером первого ранга «Аврора», выстроенным на верфи Нового Адмиралтейства, в Петербурге.
Лишь немногие из обративших внимание на это сообщение вспомнили, что точно так назывался когда-то парусный фрегат, прославившийся при обороне Камчатки от англо-французов.
…А корабль между тем уже начинал жить своей самостоятельной жизнью: за три года на нем был закончен монтаж всех механизмов, в середине июля 1903 года над палубой взвился перекрещенный синими полосами андреевский флаг, взбурлила за кормой свинцово-серая невская волна — «Аврора» выходила в пробное плавание. Выходила, ожидая своего командира.
…Н-да. Значит, на войну? Кто из морских офицеров, — конечно, из тех, что шли во флот по собственному призванию, а не в силу подчинения родительской воле, — кто из них не понимал, что живет для войны и ради войны? И все-таки в самую решительную минуту одного этого понимания было, видимо, недостаточно, потому что тут же сам собою приходил вопрос: а действительно ли нужно это — биться, мучиться, умирать?
Егорьев усмехнулся: знал бы кто-нибудь сейчас, о чем размышляет господин капитан первого ранга, только час назад аттестованный как смелый и волевой!
Ну что ж, Сева, значит, скоро встретимся…
Из густой туманной пелены возникли очертания «Океана».
Вахтенный матрос у трапа окликнул, Егорьев вполголоса назвал себя, матрос почтительно вытянулся, пропуская командира корабля. С докладом бросился было навстречу командиру вахтенный офицер, но Евгений Романович движением руки остановил его и, чуть сутулясь, молча прошел в свою каюту.
Через два дня капитан первого ранга Егорьев сообщил рапортом, что он готов принять командование крейсером «Аврора».
Из «Исторического журнала крейсера 1 ранга «Аврора»:
«1904 год.
4(17) октября, понедельник.
С рассветом подошли к проливу Большой Бельт, к этому же времени подошли и прочие эшелоны эскадры и в 8 часов утра стали на якорь по диспозиции…
Переход в ночное время совершался с осторожностью; после захода солнца команда разводилась по орудиям — на случай маловероятной, но все же возможной атаки неприятельских миноносцев…
По постановке на якорь приготовились к погрузке угля; утром команда разведена по судовым работам.
Тотчас после погрузки угля приступили к мытью крейсера. В 9 часов вечера светили прожекторами. В 10 часов пробили тревогу, команду развели по орудиям.
Погода вначале пасмурная, вся вторая половина суток дождливая».
Проливными дождями, нерассеивающимися туманами, не по времени ранними холодами проводила Россия Вторую Тихоокеанскую эскадру из Ревеля в далекий поход, к японским берегам.
Война на Дальнем Востоке шла уже десятый месяц, и как ни старались петербургские газеты изобразить ее в виде некоего триумфального шествия русского воинства по выжженным и опустошенным маньчжурским полям, правда проникала даже сюда, в город на Неве, и эта правда была далеко не утешительной.
Лейтенанту Алексею Дорошу до мельчайших подробностей запомнился день выхода эскадры.
В тот день, рано поутру, капитан первого ранга Егорьев пригласил к себе всех офицеров крейсера и, глядя куда-то поверх их голов, в дальний угол салона, сказал глухо и, как показалось Дорошу, утомленно-равнодушно:
— Итак, совершилось то, что должно было совершиться. Нас посылают на помощь осажденным русским войскам в Порт-Артуре… Полагаю, нет нужды объяснять значение и важность этого похода, который будет долгим и нелегким. — И повторил задумчиво: — Да, нелегким…
Андрюша Терентин, молоденький мичман, сын отставного, известного когда-то на флоте адмирала, пристроясь возле Дороша, тихо шепнул:
— Ну и сухаря командира господь-бог нам сосватал! Это уж не иначе, как в знак особого расположения…
Дорош осуждающе взглянул на мичмана: нашел время острить!
Егорьев между тем помедлил, будто подыскивая нужные слова, и, не находя их, вдруг закончил неожиданно кратко:
— Хочу верить, что поход наш принесет нам победу и России — славу.
И поморщился: ему, очевидно, самому стало немного неловко, что эта заключительная фраза прозвучала все-таки слишком торжественно.
Минный офицер лейтенант Старк 3-й, прыщеватый и долговязый, вскочил и воодушевленно воскликнул «Ур-ра!», но его никто не поддержал, а Егорьев поглядел на него таким отчужденным, недоумевающим взглядом, что лейтенант как-то сразу съежился, будто стал меньше ростом, и, смущенный, поспешно опустился в кресло.
— Я вас больше не задерживаю, господа, — Егорьев первым поднялся и вышел из салона.
— Что, лейтенантус, съел? — насмешливо бросил Старку мичман Терентин. — С нашим командиров, брат ты мой, шутки плохи.
Старк независимо пожал плечами.
В день выхода эскадры, первого октября, погода не изменилась к лучшему. Еще до рассвета зарядил мелкий, надоедливый, унылый дождь, то и дело налетал холодный ветер, он врывался в густую сетку дождя, рассеивал по палубе мириады мелких брызг. Лица матросов были хмуры и сумрачны. Офицеры изредка перебрасывались привычными шутками, но острить никому не хотелось, и даже мичман Терентин был молчалив и как-то подавлен. Лишь иногда он поглядывал на серое, низкое небо и вздрагивал, словно от озноба.
Как ни держали в секрете предстоящий выход эскадры, добрая половина жителей Либавы уже знала о нем, и теперь недостатка в зеваках на широкой прибрежной песчаной косе не было с утра до позднего вечера.
На кораблях между тем завершались последние приготовления к походу. Матросы вкатывали по наклонно уложенным доскам бочонки с солониной, уже теперь издававшей неприятный запах, грузили мешки с сухарями и ящики с галетами. Вполголоса переругивались у своих погребов комендоры, укладывая боезапас. Из подшкиперской доносился надтреснутый голос главного боцмана, зачем-то пересчитывавшего вслух банки с олифой и суриком. В офицерскую кают-компанию пронесли ящики с посудой, она тихо и жалобно позвякивала.
Все было буднично, обычно и как-то тускло; ни в чем не чувствовалось той возбужденной приподнятости, какая всегда воцаряется на кораблях перед выходом в дальнее плавание, когда скрипят лебедки, грохочут опускаемые в трюмы бочки и цистерны, весело перекликаются матросы, переливчато раскатываются неугомонные боцманские дудки.
Ничего этого не было. Работы шли вяло и медленно, при всеобщем молчании.
«Словно хоронить кого собираемся, а не в поход готовимся», — невесело усмехнулся Дорош.
А дождь все шел, шел и шел — мелкий, нескончаемый, нудный.
Дорош поднял воротник шинели, медленно прошелся по палубе, стараясь думать только о том, что вот сейчас корабли выйдут за плавучий маяк, построятся в походный порядок и наконец-то покинут этот надоевший, неспокойный рейд. И может быть, тогда — хотелось верить этому — проглянет солнце и исчезнет все: и этот мелкий дождь, и эти космы тумана, прижимающегося к воде, и главное — это не проходящее ни на минуту смутное чувство неопределенности, беспричинной тревоги.
Ах, как все это, сегодняшнее, было мало похоже на юношеские мечты о выходе в дальние плавания! Там, в мечтах, тоже были корабли — много кораблей, целая армада, но это были не стальные черные, коробки, до отказа набитые людьми, а легкие, с поющими стройными мачтами, стремительные красавцы парусники. Там, в мечтах, тоже был ветер, но он не рвал, как сейчас, сетку унылого дождя, он был упруг, порывист и звонок, и он раздувал косые белые паруса. Там тоже были впереди неведомые пути к неведомым землям, но это не были пути войны…