Копотей поднял с палубы весло, прислонил его к катеру и спокойно, слишком спокойно сказал, многозначительно отчеканивая каждое слово:
— Вот что, батюшка. Шли бы вы отсюда подобру-поздорову… И запомните: вы ничего не видели.
— Это как же так? — снизу вверх непонимающе взглянул на него отец Филарет.
— А вот так. Не видели — и все. А то ведь и священники, упаси бог, иногда за борт падают…
И он неторопливо, вразвалочку зашагал по палубе, кивнув Нетесу: иди за мной.
Дознание было коротким, оно заняло всего два часа. Нетес своей вины не отрицал, и уже на следующий день его судил корабельный суд под председательством лейтенанта Ильина. Ильин был особенно обрадован тем, что это чрезвычайное происшествие случилось с матросом Дороша.
— Вот они, результаты демократизма, столь усердно насаждаемого некоторыми господами офицерами, — нарочито громко говорил он утром в кают-компании. — Офицер матроса, разумеется, пальцем не тронь. Как же: это аморально, деспотично и все прочее! А матрос своего командира бьет, как разбойник на большой дороге…
Офицеры угрюмо молчали, но Ильин не замечал этого.
— Вы бы поглядели, господа, — продолжал он, — на несчастного искалеченного боцмана!
— А по-моему, Герасимчуку еще мало досталось, — среди общей тишины спокойно произнес лейтенант Лосев. — Скотина преизрядная этот боцман. Недаром его матросы так ненавидят.
— Он ко мне начал было похаживать, — вмешался в разговор Терентин. — Так, мол, и так, ваше благородие: тот-то сказал такое-то слово, а вот этот — его поддерживает…
— И что же вы? — полюбопытствовал лекарь Бравин.
— А что я? — пожал плечами мичман. — Я ему вежливенько сказал: вот тебе, голубчик, бог, а вот тебе порог. И — адью!
Ильин обиженно поджал губы.
Дорош участия в разговоре не принимал, будто все это его вовсе не касалось. Ему было досадно, что председателем суда оказался именно Ильин, но он понимал, что изменить что-нибудь было не в его силах.
О, уж теперь Ильин покажет себя во всей своей красе!
С затаенной тревогой он ожидал начала суда.
Ровно в полдень на фок-мачте «Авроры» был поднят гюйс, прогремел пушечный выстрел[8] — судебное заседание открылось.
Перед столом суда Нетес стоял побледневший, но спокойный. Ремень и бескозырка с него были сняты.
Медленно, подбирая за словом слово, он начал рассказывать о том, как преследовал его в последнее время боцман Герасимчук, как угрожал расправиться, как невмоготу стало ему, Нетесу, жить на «Авроре».
— Довольно! — сорвавшись на высокой ноте, выкрикнул лейтенант Ильин. — Нас совершенно не интересуют твои… словоизлияния. Ответь только на один вопрос: признаешь ли ты себя виновным в оскорблении унтер-офицера словом и действием?
— Да. Признаю, — глухо подтвердил Ефим Нетес.
Суд приговорил Нетеса к переводу в разряд штрафованных и к списанию, по возвращении «Авроры» в базу, в штрафную роту сроком на восемь месяцев.
Егорьев рекомендовал суду заменить это наказание двухнедельным заключением Нетеса в карцер.
Дорош встретил решение суда внешне безразлично; когда шло заседание, он находился на вахте и, сменившись, молча выслушал сбивчивый, торопливый рассказ Терентина.
— Нет, я не понимаю, — горячился Терентин, — как ты, Алексей, можешь оставаться таким спокойным? Ведь это падение всех флотских устоев. Сегодня бьют боцмана, завтра таким же порядком начнут бить тебя, меня…
— Ну, тебе, Андрюшенька, это не угрожает, — зевнув, лениво произнес Дорош. — Давай-ка, господин мичманок, лучше партийку в шахматы сыграем…
С некоторых пор Копотей стал замечать что ротный командир странно приглядывается к нему: постоит, помолчит и пройдет мимо.
— Смотри, не к добру это! — встревоженно предупреждал друга Кривоносов.
Листовский — тот сразу загорячился.
— Да если он только посмеет! — он сжал огромный кулак. — Вот этим!.. И за борт, понятно?
— Тише ты, дуроломный, — остановил его Копотей. — Вот ведь не понимаю я тебя, Епифан: горняк, рабочий парень, а выдержки в тебе — никакой. А нам выдержка нужна, ясно всем, други? Дело от нас этого требует.
— Ну да! — не успокаивался Листовский. — А ежели он тебе свинью подложит, я на него, что, — молиться должен, по-твоему?..
— Ничего! — отмахнулся Копотей. — Я заговоренный, мне еще до прихода на флот бабка-ворожея предсказала, что я ни в воде не утону, ни в огне не сгорю.
— Ты вот все шутишь, — с горечью упрекнул Кривоносов. — А упекут, гляди, в штрафную…
— Ну, положим, второй раз не упекут, — спокойно возразил Копотей. — И рады бы спихнуть куда-нибудь, да некуда. А что шучу — так у меня привычка такая. Не трусить же, в самом деле, перед кучкой каких-то негодяев.
— Осторожней ты! — одернул его Кривоносов, но смелость друга ему понравилась: уважал он смелых, задиристых, бесстрашных. Уважал и завидовал: у самого далеко не всегда хватало вот такой же смелости.
— Это раб в тебе еще прочно сидит, — будто отгадав его мысли, сказал Копотей. И вдруг спросил: — О декабристах в школе тебе, конечно, не рассказывали? Они против царя затеяли… Пятерых повесили, остальных в Сибирь угнали. Думаешь, они испугались, хныкать начали, о помиловании просить? Как бы не так! Они вот что писали оттуда… — И он на память прочел звучно:
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями!
Он задумался.
— Смелее нам нужно действовать, Аким. Раскрывать матросам глаза на правду, а не прятаться по углам. Флот-то — ведь он весь на матросе держится. Не будь матроса, любой адмирал, самый выдающийся, — ничто, — И он дунул на ладонь. — Понял?
…Повышенный интерес к штрафованному матросу проявлял, оказывается, не один только ротный командир.
Как-то вечером, в кубрике, Степан Голубь вдруг сказал:
— Послушай, Евдоким, нынче меня отец Филарет ну, ей-право, не меньше как полчаса охаживал, чтобы я ему все о тебе докладывал. Зачтется, говорит, сын мой…
— Погоди, погоди, — с любопытством остановил его Копотей. — Это как же докладывал?
— А вот так: что ты говоришь, чему нас учишь. Ну и вообще… — Он смущенно потупился: — Одного в толк не возьму: почему он именно меня?..
Степа опасался, что Копотей обидится на него, скажет: вот ты какой! А я-то тебе верил! Но тот только спросил:
— И что ж ты ему, Степушка, ответил?
— А я, понимаешь, дурачком прикинулся: дескать, о чем это вы, батюшка. Мы — люди темные!.. Он даже выругал меня: ослица ты, говорит, вифлеемская, а не матрос.
— Ого, да ты не такой уж темный! — Копотей рассмеялся, обнял Степу. И добавил непонятное: — Отец Филарет — леший с ним. За тебя самого — спасибо!
ГЛАВА 8
Словно что-то оборвалось внутри у Кати в тот страшный воскресный день января, и с тех пор неспокойный, лихорадочный блеск, какого никогда прежде не замечал у нее Митрофан Степанович, появился в ее глазах.
— Ты нездорова, доченька? — с тревогой спрашивал Митрофан Степанович, но она молча отрицательно качала головой.
Многое передумала она в эти дни. Все чаще теперь вспоминался ей упрек Зои Гладышевой, что вот, мол, жизнь проходит где-то мимо трудная, в борении, в радостях и печалях, а ты одна ничего не хочешь знать, кроме своей маленькой мечты о личном спокойном счастьице. Нет, теперь бы, наверное, она, Катя, сама пришла к Зое и напрямик сказала: научи, что нужно делать?
Но Зою похоронили вместе с другими жертвами Кровавого воскресенья. И чуть ли не весь рабочий Питер шел за ее гробом: люди, которые никогда не знали ее, но которым, оказывается, была она дорога. И многие из них плакали. И гудки на окраинах города ревели в этот час протяжно, скорбно и торжественно.
Запорошенный снегом невысокий холмик теперь над Зоей. А Катя так и осталась одна — со своими сомнениями, раскаяниями и тревогами. И кто знает, как бы все сложилось в ее судьбе, если бы не один случай.
В общем Катя неплохо чувствовала себя у инженера.
Правда, работы набиралось столько, что иной раз с утра до вечера и на минутку присесть было некогда. Но работы она не боялась: с детства самой жизнью была приучена к тяжелому труду. Она не ждала напоминаний тети Поли и, едва закончив помогать кухарке чистить зелень, принесенную с рынка, или разводить огонь в печи, бросалась убирать в комнатах, доставала огромный железный бак, в котором кипятили белье; и все у нее получалось быстро, ладно, без суеты, так, что тетя Поля не могла нахвалиться своей помощницей.
Вот только с хозяйкой у Кати отношения по-прежнему почему-то не налаживались. Хозяйка любила покрикивать на девушку: то платье не так отутюжено, то в гостиной где-то на подоконнике осталась нестертой пыль.
Голос у нее был низкий, почти мужской, целыми днями он наполнял квартиру гудением.
— Милочка, — хозяйка всегда начинала вкрадчиво. — Куда же ты смотришь, милочка? Я тебя приютила, одела-обула, это в наше-то смутное время, когда все без работы мучаются! Я тебе деньги плачу, а ты как к делу относишься?
И она швыряла в лицо Кате неудачно отглаженное платье.
Катя обычно отмалчивалась. Хозяйкин крик мало беспокоил ее: пусть себе кричит, а ты знай свое дело и не обращай внимания. Покричит, покричит, — перестанет.
Беспокоило ее другое: что-то уж слишком часто стал на нее посматривать сам хозяин-инженер, — не к добру это. В отличие от жены, он был сдержанно вежлив, молчалив, и крик жены вызывал у него болезненную гримасу.
До сих пор к Кате он относился так, будто ее здесь и нет. Поздоровается, пройдет к себе в кабинет — и не видно его, не слышно. А тут чуть не каждый день, увидев девушку, останавливается, заговаривает с нею, расспрашивает о здоровье, об отце, да так участливо…
Невысокого роста, по плечо жене, с крохотными черненькими нафабренными усиками-стрелочками, с золотистым пушком, окаймляющим лысинку, в узеньких своих брючках и в коротеньком пиджачке, он поначалу казался Кате ненастоящим, игрушечным, вот только голос у него был неожиданно громкий, с рокочущими перекатами на басах, особенно когда хозяин самодовольно смеялся.