Морские повести — страница 32 из 85

— Вот потому ты и по службе не будешь продвигаться, — съязвил мичман. — Евгению Романовичу давно пора в адмиралах ходить, ан — нет!.. — Он сострил: — Во флотском деле, знаешь, не уйти от каламбура: либо ты — адмирал, либо ты — либерал. Что ж, добрейший Евгений Романович предпочел второе, зато лишился первого… — Терентин пророчески погрозил Дорошу: — Подобная участь и тебя ждет.

— Меня это, милый Андрюшенька, не так уж тревожит, — спокойно отпарировал Дорош. — Пусть продвигается в службе господин Ильин. У него, как у боцмана, кулак увесистый и жалости к матросу никоей. — Он задумался, глядя на огонек папиросы. — Меня сейчас другое интересует: чем в последние дни так обеспокоен Евгений Романович? Ты заметил, что он нервничает, делается временами рассеянным и даже иронизирует меньше.

— Заметил, — подтвердил Терентин. — По-моему, все объясняется очень просто: жена — в Петербурге, он — здесь. А штабные офицерики — они, знаешь…

— Ты не можешь без пошлости, — раздраженно возразил Дорош. — Стыдись: жену он давно похоронил. Сын у него взрослый, тоже моряк… — Он помолчал. — Нет, я думаю, тут что-то иное.


Как и на всей эскадре, эти дни на «Авроре» были мрачны и напряженны. Возбуждение, вызванное сообщением о падении Порт-Артура, все еще не улеглось, и унтер-офицеры метались от одной группы матросов к другой, прислушиваясь к каждому слову.

Офицеры старались держаться подальше от нижних чинов.

Даже вездесущий отец Филарет не решался подходить к кучкам, которыми собирались матросы: он прикинулся больным и отсиживался в своей каюте, всечасно прикладываясь к заветной бутылочке. Напившись, он вслух рассуждал сам с собой, грозил каким-то смутьянам отлучением от лона матери-церкви и геенной огненной и вдруг фальшивым, неверным голосом затягивал:

Спаси, господи, люди твоя-а!

А события на эскадре между тем еще более подогревали возбужденность матросов.

Четвертого марта с «Жемчуга» выбросился за борт матрос: вылез из лазарета через иллюминатор и прыгнул в воду. Корабли прошли вперед; «Жемчуг» возвратился, спустил вельбот, но матрос так и не был найден. Подобрала его спасательная шлюпка, спущенная на ходу с госпитального «Орла».

Говорили, что от непрерывной тропической жары матрос сошел с ума, но версии этой мало кто на эскадре поверил.

— Какая там жара! — возмущался Степа Голубь, и ясные глаза его темнели от гнева. — Вали все на жару, с людей меньше спроса. Небось довели человека черт знает до чего, что ему больше оставалось, как не в воду головой? А теперь говорят — жара…

Еще через два дня на вспомогательном крейсере «Урал» один из матросов наотрез отказался выполнить какое-то приказание унтер-офицера. Неделей позже подобный случай повторился на броненосце «Сисой Великий».

— Это же прямо поветрие какое-то! — возмущался за обедом Небольсин.

Егорьев слушал и угрюмо молчал.

Снова поступило приказание флагмана: принять дополнительный запас угля. Можно было подумать, что в этих непрерывно пополняемых запасах угля — спасение от всех зол и несчастий.

Это оказалось очень трудным и рискованным — грузиться прямо в море, при неослабевавшей крупной зыби. Уже через час-другой матросы начали падать от изнеможения, а катер, сновавший между низкобортным, осевшим в воде углевозом и «Авророй», все подвозил и подвозил тонны, десятки тонн угля. Вскоре не только трюмы, но и палубы были до предела загружены кардифом. Небольсин распорядился было прекратить погрузку, но с флагманского корабля тотчас поступил семафор: продолжать!

Небольсин недоуменно пожал плечами, но приказал продолжать работу.

— Держись, орлы! — весело покрикивал неунывающий Евдоким Копотей. Лицо его стало черным от угольной пыли, только зубы да белки глаз поблескивали. — Держись! Загрузимся годика на три!..

И он легко вскидывал на плечи четырехпудовый мешок с антрацитом.

Ефим Нетес, расхворавшийся в эти дни, уже едва волочил ноги, но поодаль стоял боцман Герасимчук, и Нетес, напрягаясь, взваливал на спину мешок и шел к трапу, рискуя вот-вот свалиться.

Он чувствовал, как гулко, учащенно бьется сердце, будто ему стало вдруг тесно в грудной клетке, как делаются вялыми, непослушными слабеющие ноги, а кровь в висках стучит резкими, отрывистыми толчками.

Зеленые, красные, желтые, оранжевые круги плыли у него перед глазами, переплетаясь и снова разбегаясь в стороны. Нетес остановился и глотнул воздуха, но колючий взгляд боцмана уже разыскивал его в цепочке матросов, снующих с тяжелыми, черными от пыли мешками.

— Ты, Ефим, посиди, отдохни. Мы тут без тебя управимся, — уговаривал его Копотей. Нетес показал взглядом в сторону боцмана, но Копотей только выругался: — А, черт с ним! Пусть попробует что-нибудь сказать!.. Ему что — хоть подыхай человек?

К вечеру «Аврора» приняла сто шестьдесят тонн. Темное облако угольной пыли долго еще висело над палубой.

Офицерскую кают-компанию переместили в столовую командира корабля, буфет был выломан и тоже превращен в угольную яму. Ссыпали уголь в световые люки машинных отделений, ссыпали всюду, куда только возможно, а горы угля на верхней палубе все не уменьшались.

Неожиданно хлынул тропический ливень, и на заваленной углем палубе стало твориться что-то невообразимое. Сточные трубы, забитые углем, бездействовали, уровень воды на палубе быстро поднимался; грязные черные волны перекатывались от носа к корме корабля.

Погрузка угля в море продолжалась в течение трех следующих дней. В кают-компании офицеры почти в открытую пересмеивались: либо выбрасывать уголь за борт, либо грузиться сверх всякой нормы и вопреки здравому смыслу.

— Бачили очи, що куповали, — не без оснований вспоминал доктор Кравченко известную украинскую поговорку.

И только Егорьев отнесся ко всему этому не весело, а скорее встревоженно: он понимал, что в случае боя перегруженные корабли утратят свою маневренность — и за эту бессмысленную жадность эскадре придется тяжело расплачиваться.

Он распорядился передать флагману семафором, что «Аврора» имеет более чем достаточный запас топлива, но Рожественский даже не ответил: адмирал терпеть не мог, когда начинали сомневаться в целесообразности его приказаний.

Егорьев досадливо вздохнул, но решил больше не тревожить самолюбивого и своенравного адмирала.

Однако когда Терентин вздумал в кают-компании, перед началом обеда, спеть с шикарным парижским акцентом: «Malbrough s’en va-t-en, guerre…»[9], Егорьев сделал ему такое резкое замечание, что мичман смутился и покраснел.

…Эскадра отстаивалась в бухте Ван-Фонг, куда она пришла около трех часов дня девятнадцатого апреля.

Ожидали подхода отряда контр-адмирала Небогатова, который пошел вдоль западного побережья Африки.

Отряд этот, названный в Петербурге Третьей Тихоокеанской эскадрой, был снаряжен за счет еще одного уменьшения численности Балтийского флота; теперь, сокращая пути, он догонял эскадру Рожественского, чтобы присоединиться к ней.

Вечерело, когда Терентин, только что сменившийся с вахты, остановился у борта полюбоваться закатом.

Солнце еще не село, и косые лучи его насквозь просвечивали высокие, громоздившиеся у бортов густо-зеленые волны. Увенчанные белыми затейливыми гребнями, они казались вырезанными из цветного хрусталя; поток света, преломляясь в них, еще более усиливал это сходство, и лишь живое, непрерывное движение их разрушало иллюзию. Волны убегали, сшибали друг друга, снова возникали, и просторная открытая бухта казалась Терентину теперь уже бескрайним, взволнованным зеленым полем, усыпанным белыми хлопьями снега.

«Нет, что ни говорят, — думал Терентин, — а вряд ли найдется в мире что-нибудь красивее моря вот в этот короткий закатный час. Алексею бы посмотреть на эту волшебную картину!..»

Мичману вспомнился вчерашний — который по счету! — спор с Дорошем, когда они вечером по привычке расставляли фигуры на квадратах шахматной доски.

— Что с тобой происходит, Алеша? — напрямик спросил Терентин. — Ведь мы друг друга уже года два, наверное, знаем, а я тебя еще никогда таким не видел.

— Каким? — равнодушно произнес Дорош, выстраивая в ряд пешки. — Каким это ты меня не видел?

Было похоже, что он старается не глядеть на Терентина.

— Ну, я даже не знаю, каким… — замялся Терентин. — То ты вот тогда, помнишь, вдруг на вахту не вышел, а ведь раньше с тобой этого никогда не случалось. То начинаешь такое странное рвение в службе проявлять, что даже милейший Аркадий Константинович диву дается. То так же неожиданно остываешь… И с матросами как-то странно держишься. Глядишь на тебя — и не поймешь: жалеешь ты их или наоборот? Нет, тут что-то не то! Может, по старинной французской мудрости: «Ищите женщину»? — Он сделал паузу и осторожно поинтересовался: — У тебя что-нибудь с Элен не ладится?

— С Элен? — помертвевшими губами повторил Дорош, не поднимая взгляда. — Нет, откуда ты это взял? С Элен все прекрасно. Вот даже письмо от нее получил, как ты знаешь.

Внимательно, слишком внимательно расставлял он фигуры, будто важнее этого занятия для него сейчас ничего не могло быть.

— Ну, а что же тогда? — продолжал допытываться Терентин. — Или в службе разочаровался? Помнится, ты был поклонником морской романтики…

— Романтики? — Дорош внимательно посмотрел на мичмана. — Чепуха это все — романтика. Пусть ею господин Станюкович в своих книжицах занимается, у него неплохо выходит.

— Видишь, ты уж и на Станюковича нападать стал. А ведь зря, талантливый писатель. Я когда его «Коршуна» прочел…

— Возможно, — безразлично перебил Дорош. — Но ему все было ясно, его ничего не тревожило. А тут…

— Что тут? — насторожился мичман.

— А тут… главного в жизни не понимаешь! — Дорош помолчал. — Вот у меня есть новый матрос: Копотей. Видел его?

Мичман кивнул: и что же?

— Вот он, кажется, понимает… А я — нет!

— Это каким же путем пришел ты к такому скорбному умозаключению? — насмешливо полюбопытствовал Терентин, но Дорош словно не заметил его тона.