Не-ет, он, Небольсин, умеет выжидать. А кто выжидает, тот и побеждает.
И ему уже видится, как растроганный Рожественский пожимает ему руку: благодарю вас, Аркадий Константинович, я всегда верил, что вы превосходный офицер!..
— Значит, так и условимся, батюшка, — говорит Небольсин. — Никому ни единого слова, ни даже намека. И без моих указаний, пожалуйста, ничего не предпринимайте.
Отец Филарет понимающе склоняет голову: отныне он — само молчание.
ГЛАВА 10
Тревожной была предвесенняя пора этого года в северной русской столице.
Еще во многих рабочих семьях свежо и остро было горе тяжелых утрат, понесенных девятого января. Еще шли тут и там повальные обыски и аресты: охранка пыталась обезглавить неукротимо разраставшееся движение народного протеста. Еще на заводах каждый день продолжали «профильтровывать» списки рабочих, выискивая неблагонадежных.
А питерский пролетариат уже накапливал силы для новой ожесточенной схватки. Озлобленные затянувшейся бесцельной войной, безработицей, голодом, ожесточенные преследованиями и репрессиями, рабочие объявляли забастовки, и волна их все ширилась. К началу весны в Петербурге бастовало сто пятьдесят тысяч человек.
Волна первой революции захлестывала новые и новые губернии и уезды Российской империи.
После первой встречи Кати с Ильей в девичьем общежитии на окраине города прошло больше месяца. Еще три-четыре раза собирался кружок; приходил Илья, и Катя с каждым разом все полнее ощущала прилив незнакомого ей прежде какого-то торжественного, огромного чувства, как будто после долгого заточения она вышла на широкий солнечный простор.
Илья все тот же — в гимнастерке без погон, один рукав которой заправлен за солдатский ремень, сероглазый, внимательно глядящий на девушек; говорит он неторопливо, подыскивая самые простые и понятные слова, и Кате кажется, что он на голову выше прежнего полотера-весельчака Илюши, что это он, а не она, повзрослел, посерьезнел, будто разом перешагнув какой-то невидимый рубеж возраста.
— Вот так и происходит у нас в России, когда рабочий человек отправляется на поиски правды, — говорит он, и скорбные морщины проступают возле уголков его рта. — Идет он за правдой, а находит смерть, пулю, казачью нагайку…
Поздно вечером Илья, как обычно, вызывается проводить Катю. По дороге он неожиданно говорит:
— Скажите по совести, Катерина Митрофановна, не боязно вам ходить вот на эти собрания? Ведь это, знаете, ежели что — добром не пахнет. — И он настороженно умолкает.
— Почему вы об этом спрашиваете? — не сразу отзывается Катя, и хотя в темноте лица ее не видно, Илья догадывается по тону девушки, что она не на шутку обижена. — Меня ж никто туда насильно не тянет, верно?
— Значит, ты от чистого сердца? — допытывается Илья.
— Конечно! — восклицает Катя. — Но почему все-таки ты об этом заговорил?
Ох уж это «ты» и «вы»! Катя и Илья то и дело сбиваются с одного на другое, но, кажется, не замечают этого. Катя чувствует, что Илья чем-то очень озабочен. Она повторяет вопрос:
— Почему ты об этом заговорил?
— А вот почему… — Илья нерешительно умолкает, но теперь уже только на одно мгновение. — Вот почему. Нам, Катюша, очень нужна была бы твоя помощь…
— В чем?! — изумленно восклицает девушка. В чем она может быть полезна, слабая, неопытная, не очень-то грамотная?
— Видишь ли, нужно съездить в одно место… Тут, неподалеку от Питера. И связаться с одним товарищем… Но, понимаешь, это очень рискованно. За товарищем, кажется, установлена слежка. И лучше тебя никто бы этого дела не сделал…
И он ждет, что ответит Катя: ждет, волнуясь и сам не понимая, почему он так волнуется, и чувствуя, что не может не волноваться.
— Ты пойми правильно, — снова заговаривает он. — Все это совершенно добровольно. Я тебя совсем не понуждаю к этому…
Катя спрашивает просто:
— Когда нужно ехать?
— В субботу.
И она едет, и связывается с этим человеком, и передает ему какой-то пакет, а что в пакете — она и сама не знает. И ей боязно и весело, а когда по возвращении она видит на вокзале в толпе Илью, встречающего ее, все ее недавние страхи разом улетучиваются; и они целый вечер потом не расстаются: бродят вдоль набережной, и Илья рассказывает ей о той великой, необъятной силе, которая где-то там, подспудно, вызревает в недрах России.
И о себе — в первый раз за все их знакомство — он рассказывает Кате все до конца.
…В Питер они с отцом добирались долго и сложно. Где — пешком, прямо босиком по ребристым просмоленным шпалам, — сапоги, связанные веревочкой за ушки, болтались за спиной. Где — в порожнем вагоне товарного поезда: хоть один-два пролета, а все короче путь.
Была ранняя весна, травы уже поднимались обочь железнодорожной насыпи, молодо и звонко лопотали не успевшие пересохнуть ручьи. Небо было спокойное, большое, синее.
В вагоне, усевшись прямо на пол, под которым погромыхивали колеса, отец развязывал котомку:
— Есть, поди, хочешь?
Илья отчаянно мотал головой: сыт. А какое там сыт, живот уже давно подвело от голода. Но у отца в котомке — последняя буханка хлеба, взятого еще из дома, — тяжелого, испеченного в смеси с лебедой и отрубями, да небольшой брус потемневшего прошлогоднего сала, — крупная соль выступила на его кожице.
И Илья, сглотнув слюну, тянет неуверенно:
— Не-ет, батя, я сыт. Утром знаешь как наелся!..
Отец молча раскрывает большой складной нож и режет им — сначала по ломтю хлеба, толстому, потом по пластику сала — тоненькому-претоненькому.
— Ешь, чего уж там. Вот приедем в Питер — пшеничных калачей отъедимся. Там этих калачей знаешь сколько: горы!
Да, калачей были горы. Пышные, с коричневой корочкой, иные присыпанные маком, иные — сахарной пудрой, они лежали в витрине каждой булочной, и самая вывеска у входа в булочную тоже изображала витой калач.
Но у отца не было денег. И не было работы, чтобы появились деньги.
Две недели они вдвоем — высоченного роста, худой и сутулый отец и рядом с ним маленький, щупленький Илья — бродили по чужому, неприветливому, равнодушному городу. Ночевали в подворотнях, под гулкими каменными сводами — до того часа, когда дворники выходят со своими метлами и скребками.
— Ишь, разлеглись тут… Шли бы в ночлежку.
Отец расталкивал Илью, они поднимались и снова шли на поиски заработка.
К концу второй недели отцу все-таки повезло: его взяли в артель каменотесов. Каменотесом отец Ильи никогда не был — он был искусным резчиком по дереву, одним из тех творцов затейливых детских игрушек, которые составили славу всей Вятской губернии. Он мог смастерить крохотную — на ладони уместится — гармошку. Мог вырезать из обыкновенной чурочки диковинных павлинов с пышными хвостами: нажми на штырек — и павлины кланяются друг другу.
А каменотесом он не был. Но ведь не боги горшки обжигают! И он с радостью вошел в артель, половину которой составляли земляки-вятичи с их певучим, неторопливым говорком.
Тогда же они и поселились в одноэтажном домике у Обводного канала: два целковых в месяц — и угол и харч.
А через полгода отца придавило мраморной глыбой, которую они поднимали куда-то на третий этаж. Илье в больнице даже не показали отца:
— Иди-иди, нечего тебе смотреть…
Вскоре после похорон отца Илья устроился в железнодорожные мастерские мальчиком-учеником. Только ненадолго устроился. В первую же получку Илью обсчитали.
Токарь Савельев, старик уже, этакие лохматые брови над колюче-зоркими глазами, взял мастера за грудки:
— Пошто мальца обижаешь? Сирота ведь он! Крест на тебе есть или нет, иродова душа?..
Савельева из мастерских назавтра выгнали. Илью — заодно с ним.
— Ладно, малец. Не пропадем. Плюнь на них, живоглотов, — отрезал Савельев и за руку, будто сына, увел Илью к себе домой, к старухе жене.
Ох и интересный это был дом! Почти каждую субботу здесь, на далекой окраине города, собирался рабочий люд: у всех были свои печали, свой гнев и свое горе. Сидят до утра, табак смолят так, что темно в комнате станет. А Савельев в углу — молча глядит из-под лохматых бровей.
— Ты, Прохор Кузьмич, самый умный промеж нас. Присоветуй, что делать?
Савельев спокойно:
— А что ж, и присоветую…
Книжки читали. Про пауков и про мух, — Илье поначалу странно было: взрослые, а какой чепухой занимаются. Только потом начал понимать, что за пауки и что за мухи.
Там, у Савельева, Илья и услыхал в первый раз фамилию: Ульянов.
— Это знаете какой человек! — басил Савельев. — Скрозь все видит! Вот у него правду и надо искать…
Через три года Илья вступил в социал-демократическую организацию. Рекомендовал его Савельев.
…— Ну, а остальное — армия, фронт, вот это, — Илья глазами показал на пустой рукав, — это ты уже знаешь.
И Катя чувствует, что теперь, после рассказа Ильи, ее с ним связывает нечто большее, чем обыкновенное знакомство.
— Какой ты… — негромко, восторженно говорит она. — Ах, какой ты, Илья!
— Какой? — шутит он. — Человек как человек. Как и все.
— Нет! — убежденно восклицает Катя. — Ты — другой…
А какой — она и сама не знает.
После одного очередного занятия кружка, когда они опять вдвоем возвращались по ночному городу на Васильевский остров, между Ильей и Катей произошел разговор, во многом определивший дальнейшую судьбу девушки.
— Знаешь, Катя, — неожиданно сказал Илья, останавливаясь. — А ведь у меня к тебе еще одно дело. На этот раз особенно важное.
Катя насторожилась. А Илья продолжал вполголоса, хотя переулок, по которому они в это время шли, был совершенно пуст.
— Недавно у меня спросили: кому я доверяю больше других? Ну, короче говоря, кто, по-моему, заслуживает самого большого доверия… Чтобы если тюрьма, испытания — все, а человек этот не сдался бы, не отступил, не предал…
— И что же? — все еще не понимая, зачем ей говорит об этом Илья, произнесла девушка.