Морские повести — страница 4 из 85

На флотскую службу Акима призвали четыре года назад.

Прошел он положенный срок обучения по курсу молодого матроса, узнал азы нелегкого моряцкого дела, вызубрил главнейшие статьи воинских уставов, без которых и служба — не служба; отбубнил, как полагается, присягу: «телом и кровью, в поле и в крепостях, водою и сухим путем, в баталиях, партиях, осадах и штурмах и в прочих воинских случаях храброе и сильное чинить сопротивление»; холодными, неслушающимися губами поцеловал распятие, перекрестился — и вот прямой дорогою попал на крейсер. «Аврора» тогда только готовилась к ходовым испытаниям.

Четвертый год он служит на «Авроре», а что он знает здесь и что знают о нем?

Ну, ротный командир лейтенант Дорош скажет: ничего, расторопный матрос, толковый. Ротный — человек добрый, мухи не обидит, но до матросской души нет ему никакого дела. Ну, писарь глянет в свои бумаги — добавит, что призван Аким Никитин Кривоносов из Черниговской губернии, Новозыбковского уезда, Белоколодезской волости, деревни Крутоберезки.

А только все это не то, все мертвые буквы. За буквами этими ее не увидишь — далекую деревню Крутоберезки. Не разглядишь ее лозняков над гладью озерца, подернутого дымкой, не почуешь запаха дыма, который поднимается по утрам над соломенными ветхими крышами изб, не услышишь хлопанья пастушьего бича, блеянья овец, мычанья крутолобого теленка — всего того, что, чуть вспомни, — безысходной тоской сжимает сердце. Так сжимает, что хоть криком кричи…

И вот ведь что чудней всего: строго говоря, Аким давно уже не сельский житель, отвык от деревни, а все равно не найти для него на земле места дороже, чем эти нищенски-бедные, далекие Крутоберезки.

Акиму не было трех лет, когда отец с матерью, измученные вечными недоимками и голодом, решили податься в город: может, там жизнь полегче. Перебрались в Киев, к дальнему родственнику. Отец с полгода ходил без работы, потом все-таки наскреб немного деньжонок, чтобы задобрить кого-то, и вскоре был устроен сторожем в мясном ряду, на рынке, неподалеку от Крещатика. С тех пор, сколько себя помнит Аким, не было у них в семье иных разговоров, кроме как о том, почему другим удалось разбогатеть, а от Акимова отца счастье отворачивается.

Его и впрямь было слишком мало, этого счастья: сырой подвал в двухэтажном доме лабазника, надсадно кашляющие чахоточные сестренки, одно-единственное лоскутное одеяло на всю семью да юхтовые, густо пропитанные — для того, чтоб износу им не было — пахучим дегтем сапоги, надевать которые отец отваживался только по самым большим праздникам.

Да, по совести говоря, Аким тогда и не задумывался о том, что такое — человеческое счастье, мал еще был для этого.

На песчаном днепровском берегу, в ватаге таких же, как и он, босоногих чумазых мальчишек, пролетало Акимово детство. Пролетело без радостей, без чего-нибудь, что осталось бы в памяти, — только и было в нем прекрасного, что старый Днепр. Днепр спокоен, широк и ласков: глянешь, а противоположный берег, затянутый дымкою, едва-едва различим. И куда он катит свои воды, этот приветливый Днепр? Ребята сказывали — к морю. А где оно, море, — далеко ли, близко ли? И какое оно? Поди, шире Днепра?

И Аким все мечтал хоть однажды увидеть его своими глазами — это таинственное, непонятное, никакое море.

Каждую осень на окраине Киева, где жила семья Кривоносовых, появлялись матросы-отпускники, совсем не похожие на «своих», днепровских матросов с купеческих пароходиков. Ходили они вразвалочку, поднимая пыль неимоверно широкими клешами. Они не боялись ни бога, ни черта, ни даже городового, водку пили стаканами и ругались так свирепо и сложно, что Аким зажмуривался. Их обветренные, бронзовые, скуластые лица, казалось, не выражали ничего, кроме презрения к вот этой человеческой мелюзге, копошащейся вокруг.

Мальчишек матросы попросту не замечали, хотя те сгорали тайной завистью, неотступно следуя поодаль за парнями в клешах.

Матросы ухаживали за смешливыми, полногрудыми окраинными девчатами, пели им неслыханные песни о далеких знойных странах и о роковой злодейке — моряцкой судьбе; девчата кстати и некстати хохотали, грызли подсолнухи и о чем-то перешептывались между собой. А мальчишки стояли поодаль, глазели и ловили каждое слово матросских заманчивых песен.

Но были среди этих неприступных матросов и такие, что могли усесться на берегу, среди ребятишек, прямо на песок, и часами выспрашивать о житье-бытье — смешно, право слово: зачем им все это? — или в свою очередь рассказывать о дальних странах, о штормовых морях, о свирепых боцманах, об опасных, но заманчивых океанских походах.

Не от них ли, от этих рассказов, и родилась тогда мечта Акима о флотской службе?

Отец к этой мечте сына отнесся насмешливо:

— Зряшное дело. Матросы — народ непутевый, пьяницы да ворюги. У них планида такая — всю жизнь скитаться. А ты вот лучше присматривайся-ка к деловым людям. Мне не пофартило — тебе, глядишь, больше повезет. Каким ни есть купчишкой станешь, — может, хоть тогда из нужды выберемся.

Сын молчал, но от своей мечты не отказывался. Он безропотно делал все, чтоб только помочь отцу: грузил баржи, перетаскивал мешки и ящики на базаре, а думал все о своем.

За полгода до призыва Акима семья Кривоносовых распростилась с Киевом и возвратилась в Крутоберезки. В положенный срок стоял Аким перед комиссией, стыдясь своей наготы.

— Геркулес, форменный Геркулес! — непонятно повторял врач в очках, бесцеремонно вертя парня то вправо, то влево. — Такому только во флоте и место!

Затаенной радостью дрогнуло сердце Акима: мечта, кажется, начинала сбываться…

Но на деле все оказалось совсем не так, как виделось в юношеских думах.

Вот говаривали одногодки во флотском экипаже: кто на крейсер «Аврора» попадет — счастливчик, в сорочке родился. Корабль — красавец, только недавно со стапелей, глядишь, и порядки там будут не те, что на других, старых кораблях, и служба легче пойдет. Ведь бывают же корабли, где матросу есть хоть маленькое послабление?

А выходит, зря все говорили: те же тут зуботычины унтер-офицеров, те же, чуть что не так, брань и оплеухи боцманов — тяжела боцманская рука…

И Аким, еще сам того не сознавая, постепенно возненавидел свою службу.

Может, была это обида за поруганную мечту, которую вынашивал он в своем сердце с самого детства; может, просто тесно ему было, огромному и сильному, в этой неприветливой железной коробке, но только он чувствовал: что ни день, все трудней ему сдерживать себя!..

На крейсере «Жемчуг», сказывали, матрос-первогодок не выдержал издевательства — повесился. На «Олеге» кочегар дезертировал: довел его унтер до полного отчаяния, ничего больше не оставалось, как за борт прыгнуть.

Черноглазый Епифан Листовский, шахтер, необузданной смелости человек, понимая, должно быть, что происходит с Акимом, пытался его успокоить:

— Это, знаешь, в тебе дюже много силы накопилось. Ты ж вон какой детина: кулак — с добрую голову. Займись работой какой-нибудь потяжельше — глядишь, отпустит сердце.

И непонятно было, всерьез он это говорит или посмеивается. Он, Листовский, чудно́й: у него не разберешь, то ли он шутки шутит, то ли серьезный разговор ведет; шахтеры — они, поди, все такие.

— Плетешь что зря, — недовольно останавливал Аким Листовского. — Минуты не можешь без своего зубоскальства…

— А что думаешь? Ей-пра, отпустит, — повторял Листовский. — Вот у нас на шахте был один такой, забубенная голова…

Аким отмахивался:

— Сила-то моя тут с какой стати? Ты вон средней силы, а с батюшкой все время воюешь. Это у тебя, думаешь, отчего?

— Я — особь статья, — серьезно объяснял Листовский. — Я их, попов, сызмальства ненавижу, есть причина. А тебе кого тут ненавидеть?

И Кривоносов не знал, что ему ответить. Листовский, посмеиваясь глазами, обнимал его за плечи:

— Нам бы с тобой, Аким, простора! В разбойники после флота податься, что ли? В соловьи-разбойники, а? Как полагаешь?

И затягивал неожиданно густым басом:

Не шуми ты, мать-сыра дубрава…

Оборвав песню, он вдруг долго молчал и только после этого мечтательно говорил:

— Вот, понимаешь, тянет в лес… Чтобы дубы стояли в три обхвата, чтобы трава — по пояс. И чтобы птицы пели! Разными голосами… Хорошо!

Голос его теплел, становился душевнее, но уже через минуту Листовский балагурил снова:

— Так, стало быть, как насчет разбойничьего ремесла?..

Но и от этих дружеских шуток легче Акиму не становилось.

Вчерашнего дня, пополудни, как только закончились артиллерийские учения, отправился Аким на полубак, покурить у «обреза», а тут как назло навстречу лейтенант Ильин. И надо ж быть беде: Аким не успел вовремя отскочить в сторону, уступить офицеру дорогу и вытянуться во фронт.

Лейтенант вдруг остановился, побагровел да как рявкнет:

— Эт-то что еще такое?

Даром, что щупленький, а голосище — протодьяконовский.

Быть бы синяку под глазом у Акима — да, спасибо, ротный Дорош вблизи, оказался. Что-то он такое сказал, не по-нашему, не по-русски, от чего Ильин покраснел еще больше, сверкнул взглядом, но Акима все-таки не тронул.

— А ты ступай, — сухо сказал Кривоносову Дорош. — В следующий раз будь внимательнее.

Аким козырнул, повернулся, как уставом положено — на каблуках, и, уже уходя, услышал, как Дорош вполголоса говорил Ильину:

— Бог мой, какая мерзость!..

Вот так оно — собачья жизнь, право слово!..

Нет, не хочется сегодня Акиму задумываться над своим житьем. Размышляй не размышляй, все одно выхода не отыщешь. Нет уж, лучше думать о чем-нибудь другом — о хорошем, радостном. А о чем бы он хорошем ни задумывался, все перед ним возникает образ Кати.

2

Они познакомились полгода назад, в Петербурге, в воскресный день. Была середина лета, но, в противоположность обычному для северной столицы, не знойная, а мягкая, ласковая, подернутая слабыми туманами на зорях.