Когда отец Филарет, все еще крестясь на ходу, бочком вышел из каюты, Небольсин облегченно вздохнул. Ну, кажется, они поняли друг друга: теперь можно не сомневаться, что отец Филарет при нужде подтвердит, правильной ли методой пользовался командир крейсера по отношению к нижним чинам…
А вообще-то об этом штрафованном комендоре действительно надо бы порасспросить. Насчет того, что Копотей социал-демократ, отец Филарет, конечно, ошибается: просто со страху померещилось. Он, Небольсин, убежден, что никакой социал-демократической организации на «Авроре» нет и быть не может; кто-кто, а уж он об этом денно и нощно заботится! А с другой стороны, как говорится, чужая душа — темный лес…
И Аркадию Константиновичу вдруг снова с отчетливостью припомнилось то, о чем он как-то инстинктивно старался все эти дни не думать.
Некоторое время назад отец Филарет предупредил его, что матросы о чем-то сговариваются. Поначалу он даже втайне обрадовался: вот, кажется, случай, когда у Егорьева теперь уж вряд ли уцелеет голова на плечах. Однако тут же возникло щемящее, противное чувство тревоги: чем черт не шутит! — могут все это и против него обернуть. Скажут: а ты куда смотрел, держи ответ наравне с Егорьевым. Случись такое — прощайте тогда все радужные надежды! И уж, конечно, будет немедленно забыто обещание дать ему по окончании похода корабль в самостоятельное командование.
Тут было над чем призадуматься.
И он решил, не откладывая дела в долгий ящик, заняться этим Копотеем немедленно.
Небольсин вызвал к себе лейтенанта Дороша.
— Присаживайтесь, Алексей Владимирович, — любезно предложил он, закуривая. — Ну как, скучаете небось по Петербургу? Я, знаете ли, тоже днем и ночью о нем думаю. Как не думать, если у меня там жена, дочка на выданье…
Такая разговорчивость Небольсина была что-то уж очень неожиданна. Обычно старший офицер ограничивался кругом чисто служебных вопросов, был с офицерами крайне вежлив, но холоден и сух.
Дорош невольно насторожился: что бы все это значило? Аркадий Константинович — хитрая лиса, даром ничего не станет делать.
Он не ошибся: Небольсин, глядя на огонек папиросы, сказал вдруг:
— Я вот о чем хотел у вас спросить: какого мнения вы о новом матросе Евдокиме Копотее?
Ах, вот оно что! Дорош на мгновенье заколебался: неужели Небольсину стало известно о разговоре, случайно услышанном тогда Терентиным?
— Как вам сказать, — неопределенно пожал он плечами. — Причина, по которой он переведен на наш крейсер, вам известна так же, как и мне…
Небольсин кивнул: конечно, известна.
— В остальном же я к нему претензий не имею: исправный, старательный, добросовестный матрос. Дело свое знает и относится к нему… с достаточным рвением.
Он нарочито подбирал эти официально-отчетливые, бесстрастные слова, стараясь выиграть время для того, чтобы понять: почему это вдруг старший офицер так заинтересовался Копотеем?
— И это все? — Небольсин, подавшись вперед, глядел на лейтенанта.
— Все. А что вы еще имеете в виду?
— Ну, а… лишних разговоров он среди нижних чинов не ведет? Не замечали? Что-нибудь этакое… будоражащее?
Дорош вспыхнул:
— Простите, Аркадий Константинович, но мне кажется, вы… несколько переоцениваете мою роль на крейсере… Я офицер, моряк, а не…
— Вот вы уж и обиделись! — Небольсин говорил отечески мягко, но с каждой фразой в его голосе все отчетливее звучала настойчивость: — Экая, право, молодежь — слова ей не скажи… Я понимаю, конечно, что этим вы не интересуетесь. Точнее: не хотите. Щепетильность и все прочее. А должны интересоваться! Должны, — с нажимом повторил Небольсин.
— Меня прошу от этого уволить, — упрямо сказал Дорош. — Для занятий такого рода я просто не гожусь.
И он встал.
Забывая о том, что по уставу не полагается просить у старшего разрешение на уход до тех пор, пока тот сам не сочтет нужным отпустить, Дорош глухо произнес, глядя себе под ноги:
— Прошу прощения, Аркадий Константинович… Неотложные дела в роте. Могу ли быть свободен?
Он говорил сквозь стиснутые зубы, отчеканивая каждое слово, нисколько не заботясь о том, что старший офицер заметит это.
Небольсин молча, холодным кивком отпустил его: что ж, идите! Дорош едва сдержал себя, чтобы не хлопнуть дверью.
— Вот по-одлец! — выдохнул он, врываясь в свою каюту.
— Кого это ты, Алеша… такими словесами? — удивился Терентин, ожидавший его.
Дорош хотел было рассказать мичману о своем разговоре со старшим офицером, но отчего-то вдруг передумал.
— Так… сорвалось, — неохотно произнес он. — Не обращай внимания.
Терентин недоверчиво покачал головой.
Наконец-то, двадцать шестого апреля, долгожданный отряд Небогатова соединился с основными силами эскадры.
В десятом часу утра взволнованный вахтенный офицер доложил Егорьеву: по беспроволочному телеграфу только что принята первая депеша с крейсера «Владимир Мономах»; значит, отряд уж где-то совсем невдалеке.
Теперь уж с палуб по правому борту никого невозможно было прогнать: люди молча, с сосредоточенными замкнутыми лицами всматривались в горизонт. Нехотя разошлись на обед, но после него сразу же вернулись на палубы. Непривычная, какая-то гнетущая тишина стояла на крейсере.
Время шло, а корабли все не показывались.
Только в третьем часу дня, когда, как это обычно бывает при ожидании, кто-то из офицеров безнадежно произнес: «Ну, кажется, нынче мы их не дождемся» — и все уже готовы были разойтись по своим местам, сигнальщики заметили первые дымки на горизонте, а вскоре начали вырисовываться пока еще нечеткие силуэты военных кораблей.
Это было похоже на памятную с детства картинку из учебника географии: в доказательство тому, что земля действительно шар, рисовалось несколько корабликов, поднимающихся из-за линии, обозначающей горизонт: сначала видна только верхушка мачты, потом — трубы и палубные надстройки, а уж затем можно разглядеть и весь корабль.
Так было и сейчас, но только с той разницей, что шарообразность земли доказывалась не условным изображением на картинках, а подлинным — большим, многодневным и трудным плаванием отряда.
Отряд Небогатова шел в строю кильватерной колонны, замыкали которую медлительные, неуклюжие транспорты; так — кильватерной колонной — он и подошел к бухте Ван-Фонг, и флагманский броненосец «Император Николай I» встал первым на якоря.
За ним, левее, погромыхивая якорными цепями, становились броненосцы «Адмирал Апраксин», «Адмирал Сенявин», «Адмирал Ушаков». Крейсер «Владимир Мономах» занял место поближе к транспортам.
Окруженная высоким горным кряжем просторная бухта Ван-Фонг, где произошло это соединение, долго еще возвращала к кораблям эхо орудийных салютов, устроенных но такому случаю. Гремела музыка, выстроившиеся на палубах матросы кричали «ура», впрочем, без особого воодушевления: вид потрепанных штормами кораблей, унылые, изможденные многодневной тропической жарой лица прибывших моряков не располагали к ликованию.
— Эко ж их измотало! — сочувственно сказал Копотей. — Видать, хлебнули горюшка!
— Измотает, поди, — согласился Степа Голубь. — Эх, жизнь ты наша матросская! — И он сокрушенно скребнул стриженый затылок.
На кораблях эскадры прихода небогатовского отряда ожидали с особым нетерпением еще и потому, что рассчитывали узнать какие-нибудь новости из России.
Однако уже через несколько часов выяснилось, что о делах на далекой родине прибывшим известно еще меньше, чем встречавшим их морякам.
…В тот же день адмирал Рожественский разослал по кораблям заранее заготовленный приказ. Егорьев, получив его, подивился адмиральской расторопности, а когда распечатал пакет, помрачнел: что это, неужто адмирал специально для того, чтобы понизить боевой дух моряков, сочинил сей пессимистический опус?
Воздав должное стойкости и выносливости отряда Небогатова, Рожественский продолжал:
«У японцев больше быстроходных судов, чем у нас…»
«У японцев гораздо больше миноносцев; есть подводные лодки, есть запасы плавучих мин, которые они навыкли разбрасывать…»
«У японцев есть важное преимущество — продолжительный боевой опыт и большая практика стрельбы в боевых условиях…»
Строки, выражавшие уверенность адмирала в победе, звучали после всего этого перечисления не слишком убедительно.
«Приказец-то не для внутреннего потребления, — невольно усмехнулся Егорьев. — Адмирал заранее хочет оправдать себя перед потомками…»
И уже без интереса Егорьев пробежал глазами заключительную часть приказа:
«Господь укрепил дух наш, господь укрепит и десницу нашу…»
Офицеры «Авроры» выслушали приказ с безразличными лицами, — как и предполагал Егорьев, особого воодушевления приказ этот не вызвал.
…Вечером контр-адмирал Небогатов был приглашен к Рожественскому для беседы, как предупредил флаг-офицер, tête-à-tête[16]. В каюте у командующего эскадрой поблескивало на столе серебро дорогого сервиза, разноцветные огоньки вспыхивали в гранях шлифованного хрусталя бокалов.
— Ну-с, Николай Иванович, — Рожественский сам налил вино в бокалы. — За встречу!
Крупный, высокого роста и поэтому немного сутулящийся, с седым ежиком коротко остриженных волос, в мундире без орденов и регалий, Небогатов выглядел совсем «штатским» рядом с эффектным, сияющим Рожественским. Лицо Небогатова, тронутое пятнами старой, незаживающей экземы, утомленное, с глубокими морщинами возле рта, стало сосредоточенным и торжественно суровым.
— Я, Зиновий Петрович, мечтал об этой минуте, — глуховато сказал он. — Мечтал, когда нас швыряло ураганами в Индийском океане. Мечтал, когда мне докладывали о том, что в отряде почти половина матросов поражена болезнями и небоеспособна. Мечтал, когда мы голодали, деля последние крохи пищи… Я знал одно: надо соединиться с вами, и тогда мы станем вдвое сильнее! — Он высоко поднял бокал: — За нашу совместную победу!