Небольсин решил положиться на свою изворотливость: батюшка лукав, но и он не из простаков.
— Н-да, — сдержанно сказал он. — История действительно несколько… неприятная. И знаете, о чем я думаю: неприятна она прежде всего для вас, батюшка.
Он на минуту умолк, сбоку поглядывая на отца Филарета.
— Как это — для меня? — не понял тот и испуганно отпрянул. — Бросьте шутить! Я первым нашел на корабле эту… отраву. И для меня же…
— Именно, — подтвердил Небольсин. — Как же вы не поймете, все это очень просто. Вы сами посудите… — Он холодно дернул плечами: — Насколько я понимаю, вы для того на крейсер и посланы, чтобы неустанно следить за душами вашей паствы. Молитвой, словом божьим, зоркостью своей оберегать эти души от пагубного влияния… Так я говорю или не так?
— Ну, так, — неохотно подтвердил отец Филарет.
— А что получилось? Души-то — они, оказывается, уже давно не под вашим контролем! Благочинному это едва ли понравится. Да и не только ему, а и кое-кому повыше. Слыхали, чем для отца Назария кончился бунт на «Роланде»?[17] Такие неприятности, что он и до сих пор прийти в себя не может!..
Вот и у нас то же может случиться, — беспощадно продолжал Небольсин, с любопытством наблюдая, как бледнеет отец Филарет. — Спрос — допрос, то да се, да как вы слово божие в народ несете, — а вы, конечно, помните эту пренеприятную историю с библейскими матросами… Да поинтересуются, куда вино, отпущенное для святого причастия, девается, да еще, чего доброго, узнают, что вы и на молитву под хмельком выходите… Люди-то, знаете, все грешные, хлебом их не корми — дай покопаться в чужих делах. Верно? — Он сочувственно вздохнул: — Тут уж возвращения в монастырь вам никак не избежать. Да еще, упаси бог, в Соловецкий… А там — холод, снега, морозы.
Для убедительности Небольсин зябко повел плечами, будто его самого уже пробирал этот мороз. Потом, помолчав, небрежно добавил:
— Ну и нам, всем остальным, разумеется, будет сделано соответствующее внушение: куда, дескать, смотрели. Рожественский еще, чего доброго, приказом по эскадре выговор объявит Евгению Романовичу и мне… Неприятность, что и говорить.
— Соловецкий, думаете? — упавшим голосом переспросил отец Филарет.
При всей своей задиристости он пуще огня боялся гнева духовных властей, и перспектива попасть в монастырь после привольного корабельного житья мало прельщала его. О том, что угроза Небольсина едва ли осуществима в условиях боевого похода, отец Филарет просто не сообразил.
— Думаю, что да, — повторил Небольсин. Он уже торжествовал: попался батюшка, теперь только бы не испортить дело каким-нибудь отпугивающим, необдуманным словом. — Вообще-то поступайте, как вам совесть подсказывает, — небрежно произнес он. — Я — человек мирской, плохой советчик духовному пастырю, так что уж вы не обессудьте. Но на вашем месте я бы…
И он замолчал, всем своим видом показывая, что — честное слово! — готов дать самый бескорыстный совет, но из почтения к сану отца Филарета не дерзнет этого сделать. Нет-нет, ни за что!..
— Что, что на моем месте вы бы сделали? — отец Филарет, еще минуту назад торжествовавший победу, сдался. Он как-то разом весь обмяк, говорил неуверенно, голос его дрожал. — Аркадий Константинович, голубчик вы мой, не мучайте, договаривайте!
И такая мольба была в его голосе, так умиленно глядел он прямо в глаза старшему офицеру, что тут надо иметь самое черствое сердце, чтобы остаться безразличным и не помочь человеку.
— Что делать? — словно все еще колеблясь, переспросил Небольсин. — Только один уговор: я вам никакого совета не давал.
— Да-да, разумеется, — нетерпеливо подтвердил отец Филарет.
— Выход, мне кажется, один, — закончил Небольсин. — Уничтожить эту злополучную прокламацию. И считать, что ее в природе никогда не существовало.
— То есть как это — не существовало? — не сразу сообразил отец Филарет.
— А очень просто. И не делайте, пожалуйста, страшные глаза. Рассудите так: кто ее видел? У вас или у меня в руках — кто видел ее? Никто! А на мою скромность вы можете смело полагаться. Вас я не выдам.
На слове «вас» Небольсин сделал многозначительный нажим, и отец Филарет, еще не приняв никакого решения, уже приободрился: нет, какой же чудесный человек — этот Аркадий Константинович!
— Уничтожить… Вот так, — повторил Небольсин и, аккуратно сложив листок, изорвал его на мельчайшие клочки, затем высыпал их в пепельницу и поднес горящую спичку. Было сделано все это так неторопливо, спокойно и уверенно, что отец Филарет не успел что-нибудь возразить.
Маленький костерик в пепельнице поднял кверху язычок светло-желтого пламени, оно минуту-другую поколебалось, потом осело, и на дне осталась только горсточка пепла, еще живого, колеблющегося, но уже, остывающего. Последние крохотные оранжевые точечки пробежали по пеплу и тут же угасли.
— А я озабочусь, чтобы было проверено, не хранятся ли эти листовки еще у кого-нибудь на корабле. — Небольсин говорил так спокойно, будто ничего вообще не произошло. — Разумеется, проверить надобно осторожно, не привлекая ничьего внимания… — Он поднял взгляд: — Решено?
Смутно, краешком ума отец Филарет догадывался, что тут что-то не то, что неспроста милейший Аркадий Константинович все это проделал. И все же он вздохнул облегченно, покосившись на груду неподвижного пепла. Конечно, это — самый правильный выход из положения… Соловецкий монастырь… Бррр!
— Вот и чудесно, — заключил старший офицер. — Вот и чудесно! — И даже ободряюще улыбнулся.
…А листовки тем временем гуляли по всему кораблю. Матросы находили их в карманах собственных бушлатов, в подвесных койках, когда разбирали их на ночь, находили возле боевых механизмов, даже в церковном отделении.
Листовки тотчас исчезали: их тщательно прятали от зоркого унтерского взгляда, от боцманского глаза, от наиболее ненадежных матросов. Прятали, чтобы потом, где-нибудь в укромном уголке, снова и снова вчитаться в непривычные, отчаянно смелые, но такие близкие сердцу слова.
По молчаливому согласию никто вслух не заговаривал об этих листовках, но Копотей и его друзья знали, что работа их оказалась не напрасной. Они чувствовали себя в эти дни победителями. Возбужденные, радостно взволнованные, словно ощутив в себе какую-то новую, неведомую прежде им самим силу, они время от времени молча перебрасывались удовлетворенными, сияющими взглядами.
Листовки ходили по крейсеру!..
Тем временем на эскадру надвигались такие события, которые заставили отца Филарета и старшего офицера забыть и об их собственных опасениях, и о листовках, и о многом другом.
Корабли вышли в свой последний длительный переход: моряки рассчитывали, что следующая стоянка будет теперь уже во Владивостоке.
Тихий океан, обычно в это время года здесь спокойный и ласковый, встретил эскадру неослабевающими ветрами, громоздящимися волнами, густыми туманами по ночам. Восьмого перед рассветом налетел от веста шквал с дождем, он раскачивал корабли, срывал брезентовые чехлы с орудийных стволов, швырял на палубы ноздреватую, грязную пену.
Утром девятого мая эскадра вошла в Восточно-Китайское море.
Митрофан Степанович жил теперь в полном одиночестве. Дни проходили за днями, а дочь из тюрьмы все не возвращалась. На следующее же утро после того, как была арестована Катя, Митрофан Степанович отправился в жандармское управление узнать о ней.
Но там с ним и разговаривать не стали.
— Иди, старик, иди. Слыхом не слыхивали мы о твоей дочке.
— Да как же так? — продолжал настаивать Митрофан Степанович. — Нынешней ночью ее увезли.
— Раз увезли, стало быть, так и надо. — Дежурный вахмистр осклабился: — Что, недоглядел за доченькой-то? — И деловито пояснил: — Уж там ее научат уму-разуму!.. Будет знать, с кем якшаться, чем заниматься. — Он округлил глаза: — Тебе сказано — убирайся!
И Митрофан Степанович, пришибленный горем, как-то разом еще более постаревший, отправился домой. Долго, часа, должно быть, три, добирался он до своей глухой улочки на Васильевском острове. Город был залит добрым, весенним солнцем, ранние цветы на газонах источали нежный и как будто еще робкий аромат, недвижное курчавое облачко висело над шпилем Петропавловской крепости, одно во всем огромном небе.
Митрофан Степанович глядел на все это невидящими глазами. Дома он бесцельно ходил из угла в угол, принялся было за уборку в комнате, но тут же махнул рукой: кому это нужно?.. Ничто не радовало здесь теперь, ничто не грело: не было дочери!
Он перебирал в памяти все прожитое, день за днем, вспоминал давно забытые мелочи и подробности, которые обрели теперь совершенно новый смысл, и все было связано с дочерью. Катя приходила с работы, пахнущая морозом, веселая, раскрасневшаяся, и еще с порога кричала звонко: «Проголодался, папа? А я нынче немного задержалась…» В дни получки она обязательно приносила ему пачку табаку как раз того сорта, к которому он привык, а иногда и косушку, торжествующе ставила ее на стол и говорила, смеясь глазами:
— Побалуйся маленько!
— Да что ты, доченька, — притворно отнекивался Митрофан Степанович. — Знаешь же, что я не пью ее, окаянную…
— Ладно уж… непьющий, — все так же смеясь глазами, останавливала дочь. — Думаешь, я не знаю, как ты со своими дружками-стариками в рюмочку заглядываешь?
— Выдумаешь! — обижался Митрофан Степанович.
— Ну не сердись, не сердись, — снова смеялась Катя. — Подъезжай к столу. Да погоди, я тебе закусочку соберу. Мамки нет — кто ж тебя и побалует.
— Так ведь расход какой! — все еще для видимости упрямился он.
Но Катя уже не слушала его, гремела тарелками, суетилась, мурлыча себе что-то под нос, на ходу делилась с отцом какими-нибудь пустячными новостями, и обоим им было спокойно, хорошо, хорошо…
Митрофан Степанович наливал себе чарочку, подносил ее к глазу, смотрел через стекло и неторопливо говорил: