Морские повести — страница 50 из 85

— Нынче поутру я имел случай побывать у вашего батюшки. Плох стал старичок, совсем плох!.. Похудел Митрофан Степанович, одряхлел как-то… Между прочим, велел вам кланяться.

Катя невольно насторожилась: это было что-то новое!

— Это и понятно, — продолжал ротмистр все тем же участливым тоном и сочувственно вздохнул. — Живет впроголодь, последние вещички распродает… Помните картину «Верую, господи», над кроватью у вас висела? При мне нынче маклак-татарин унес. Этакая образина, больше двугривенного не захотел дать… Жалко старика, правда?

Насчет картины — это Катя поняла: дескать, не сомневайся в том, что я говорю правду, был у твоего отца, был!..

Девушка стиснула кулаки так, что ногти впились в ладони: только бы не поддаться этому иезуитскому состраданию, только бы не дать дрогнуть расслабленному жалостью сердцу!

Она решила: ни за что не посмотрит в сторону ротмистра. А тот, будто угадав ее мысли, подался вперед и все пытался заглянуть в ее глаза:

— Вы думаете, я обманываю вас? Не-ет, мы с вами сейчас ведем совершенно честный и совершенно беспристрастный разговор. Мне действительно жаль вашего старика отца!..

Катя молчала.

— Ну? Пятнадцатиминутная откровенная беседа, о которой будем знать лишь вы да я, и пропуск — вот он. Сможете тотчас поспешить к своему батюшке. Ведь как обрадуется Митрофан Степанович, как обрадуется!

Ротмистр выжидательно глядел на нее. Катя закрыла глаза и так, с закрытыми глазами, просидела несколько минут. Потом подняла ресницы, спокойно взглянула на следователя и равнодушно произнесла:

— Но я же сказала, что ничего не знаю.

— К черту! — ротмистр взорвался, грохнул по столу кулаком: вся его система, которой он так гордился, не стоила и ломаного гроша, если эта обыкновенная девчонка, почти подросток, способна оставаться такой спокойной, сдержанной и неприступной. — К черту! Я достаточно церемонился с вами. Теперь я другим способом заставлю вас говорить. Заставлю!..

Он выбежал из-за стола, маленький, тучный, чуть прихрамывающий и удивительно похожий на сказочного гнома. Уже не соображая, что само это поведение оборачивается против него, он забегал по кабинету из угла в угол.

— Не-ет, хватит с меня! Я начинаю понимать, что либерализм мой действительно становится злом. Другие, поди, и бьют подследственных, и голодом морят… А я вас хоть пальцем тронул? Нет, скажите: тронул?.. А теперь — довольно. Буду как все!..

Катя взглянула на Власьева насмешливо:

— Зачем же так волноваться, господин ротмистр? Это для здоровья вредно!..

…И вот опять двое конвойных ведут ее по коридору. И опять где-то в полутьме отсчитывает время невидимая, тяжелая капель. И опять впереди — бессонная долгая, томительная ночь, полная тревог, боли и воспоминаний.

Очевидно, это самое страшное в тюремной жизни — воспоминания…

Но нет, пусть не сомневается Илья, пусть ничего не опасается: она и не такое выдержит!

Один из конвойных удивленно бросает на нее взгляд:

— Дура девка, тебе плакать надобно, а ты еще улыбаешься…

А Катя действительно улыбается. Она гордо вскидывает голову, увенчанную короной золотых волос, и, не отвечая конвоиру, спокойно шагает по длинному тюремному коридору.

ГЛАВА 15

1

Ночь опустилась на море, не по-майски холодная, безветренная, темная.

Тот, кто прожил жизнь на берегу, никогда не представит себе, что это такое — туманная весенняя ночь вдали от земли, от людского жилья, от привычного покоя и уюта, когда на всем необозримом пространстве даже не видимые, а, скорее, угадываемые движутся, все движутся непрерывные угрюмые волны, и такая же угрюмая завеса тумана касается своим краем их зыбких вершин — и ни лучика света, ни звезды, ни огонька на десятки, на сотни миль в любую сторону…

Промозглый, сырой туман наглухо укрыл эскадру; он плотно прижимался к воде, и корабли, окутанные им, сделались почти невидимыми, будто пропали вдруг в этой слепой ночи. Туман был настолько густым, что, кажется, его можно было попробовать на ощупь. Даже порывистый, леденящий зюйд-вестовый ветер, налетавший с мрачным пронзительным свистом, оказался не в состоянии разорвать, развеять эту сплошную, непроницаемую туманную пелену.

С глухим и недобрым грохотом били в борт крейсера все увеличивавшиеся волны, и крупные брызги от них будто растворялись в тумане, делая его еще более влажным и весомым.

Усиливалась бортовая качка.

Рассвет наступал с такой медлительностью, словно время вдруг остановилось, не желая приближать события надвигающегося утра.

В четыре часа мичман Терентин принял вахту: заглянул в журнал, поинтересовался, нет ли каких-нибудь срочных приказаний по кораблю, и, подавив зевок — он никак не мог приучить себя бодрствовать по ночам, — небрежно козырнул:

— Вахту принял.

— Вахту сдал, — так же небрежно откозырял лейтенант Старк 3-й и добавил: — Спокойной вахты.

— Спокойного отдыха.

Старк сбежал по трапу, но тут же возвратился:

— Да, чуть не забыл. Евгений Романович велел, в случае чего, немедленно разбудить его.

— О, тогда он может спать спокойно до утра, — рассмеялся Терентин. И помахал Старку рукой: — Адью!..

Едва спустившись по трапу, Старк тотчас исчез, словно растворился в тумане. Терентин поежился, все еще клонило ко сну. Он протер стекла бинокля и поднес его к глазам.

Ветер все-таки справился с туманной завесой, и она понемногу начала редеть, так что вскоре уже можно было разглядеть почти всю эскадру.

Она шла двумя кильватерными колоннами, одна невдалеке от другой. В правой были первый и второй броненосные отряды, угадывались по знакомым очертаниям «Суворов», за ним чуть поодаль — «Император Александр III», еще дальше — «Бородино», «Орел», «Ослябя», «Сисой» и почти скрытый туманом — «Наварин».

В левой колонне, где третьей с конца была «Аврора», шли эскадренный броненосец «Николай I», броненосцы береговой обороны «Сенявин» и «Ушаков». Совсем близко от «Авроры» покачивался контр-адмиральский «Олег», Энквист все собирался перебраться на «Аврору» — что-то ему такое на «Олеге» не понравилось, — да так и не собрался.

За эскадрой сзади, слегка врезавшись между колоннами, следовали транспорты, имея головным «Анадырь».

И уже совсем позади, едва различимые в тумане, шли госпитальные суда «Орел» и «Кострома», не без основания насмешливо прозванные на эскадре «веселыми кораблями»: здесь было множество хорошеньких сестер милосердия, не отличавшихся чрезмерной строгостью нравов.

На госпитальном «Орле» мичман Терентин задержал бинокль. Там среди сестер милосердия была одна, рыженькая, с которой у него еще во время стоянки в Носи-бе завязался интересный роман.

Воспоминания об этом были мичману приятны, и он усмехнулся.

Получилось как-то так, что они вместе отправились в горы, на охоту: мичман клялся, что он — завзятый охотник и что от него никакая дичь не уйдет. У рыженькой же интерес к охоте был чисто созерцательный.

Сестричка, пока они поднимались по крутой и извилистой тропинке, все время без умолку болтала о каких-то пустяках, на краю обрывов, где тропинка делала неожиданный поворот, она пугливо останавливалась, доверчиво прижималась к мичману горячим округлым плечом и, заглядывая то вниз, туда, где в пропасти клубился туман, то в глаза Терентину, спрашивала, по-детски шепелявя:

— Страшно как, правда же?

Над одним из таких обрывов мичман, неожиданно для самого себя, привлек ее за плечи и поцеловал. Она тихо ахнула и закрыла глаза…

Терентин в общем не был в претензии, что возвратился на «Аврору» без охотничьих трофеев, а когда вечером офицеры в кают-компании попробовали поупражняться на его счет, он только загадочно усмехнулся.

После этого он с сестричкой встречался только однажды; хорошо уже то, что она даже не пыталась устраивать ему сцены ревности, которых он терпеть не мог.

Спит, поди, и не знает, что он здесь думает о ней…

До утра было еще далеко, и Терентин, прохаживаясь в одиночестве, начал думать о всякой, всячине. О том, как он потом красочно и подробно опишет отцу весь этот переход; и о том, что вот, в самом-то деле, неплохо было бы сочинить впоследствии книжку, скажем, под таким названием: «Девятнадцать тысяч миль в морях и океанах»…

Потом он стал думать о Дороше. Ясно, у Алеши явно не ладится что-то с Элен, а он молчит, скрытничает. Железной воли человек, честное слово! Он, Терентин, на месте Дороша не утерпел бы, все рассказал.

«А все-таки экое же я легкомысленное существо! — не без комизма подумал Терентин. — Переживаем, можно сказать, такие исторические минуты, а у меня в голове, как назло, ну хоть бы одна какая-нибудь мало-мальски серьезная мысль!»

И он даже вздохнул.

— Сигнальщик! — на всякий случай окликнул Терентин.

— Есть сигнальщик, — откуда-то сверху, из серой тьмы отозвался матрос.

— Что на флагмане?

— С флагмана, ваше благородие, никаких сигналов нет.

«Слава богу, хоть перед рассветом адмирал утихомиривается», — подумал Терентин иронически и снова крикнул:

— Усилить наблюдение!

— Есть усилить наблюдение.

«Скука-то какая зеленая», — подумал Терентин. Право, нет ничего неприятнее вот этой вахты перед рассветом, когда, кажется, время останавливается и не хочет двигаться дальше ни на одну минуту вперед.

Рывком, будто высвободившись из заточения, налетел стремительный, холодный ветер, он подхватил клочья тумана вблизи крейсера и помчал их дальше по морю, то прижимая к самой воде, то поднимая кверху. Разорванный туман двигался легко, почти не касаясь поверхности моря; он казался живым существом.

Взлетела и устремилась вдогонку ветру высокая, тонкорогая волна.

Мичман достал из кармана огромные часы-луковицу, подарок отца, щелкнул крышкой: без десяти шесть. «Еще больше двух часов маяться», — подумал он и смачно, так, что даже внутри, в скулах, что-то хрустнуло, зевнул.

И вот тут-то он услышал, как срывающимся голосом крикнул взволнованный матрос-сигнальщик: