— Что ж вы этак оплошали, Евгений Романович? Можно сказать, в самое больное место нашему адмиралу угодили!..
…Заметив корабельного врача Кравченко, который неторопливо поднимался на мостик, Егорьев посоветовал ему:
— Вы бы, Владимир Семенович, прошли по каютам, посмотрели, все ли готово на случай боя… И потом вот еще что: пожалуйста, проверьте от моего имени, чтобы матросы переоделись во все чистое.
— А что, — стараясь не показать своей встревоженности, деланно-равнодушным тоном спросил Кравченко, — а что, Евгений Романович: предстоит что-нибудь серьезное?
И он выжидающе посмотрел на Егорьева. Всегда спокойный и уравновешенный, с мягким украинским юморком, он и сегодня оставался таким — во всяком случае, для постороннего глаза: невозмутимым, чуточку ленивым, будто происходящее нимало его не тревожит: подумаешь, эка невидаль!
— Горячее дело будет, считаете? — переспросил Кравченко.
Егорьев пожал плечами: он ценил в докторе его выдержку и спокойствие, но даже врачу задавать такие наивные вопросы, право, не к лицу.
Кравченко понял это, смутился, но Егорьеву тут же стало жаль этого доброго человека.
— Где вы разворачиваете главный перевязочный пункт? — спросил он.
— В церковном. Правда, отец Филарет…
Егорьев чуть приметно поморщился.
— Вот и отлично, — остановил он врача. — Санитаров у вас достаточно?
— Опытных четверо, а вообще-то санитарный отряд — двадцать девять человек.
— Маловато, — заметил Егорьев, и, кажется, тут впервые Кравченко понял, что предстоит действительно что-то очень серьезное.
Но своей невозмутимости он не изменил даже и теперь. Постояв еще — для приличия — несколько минут на мостике и перебросившись с Егорьевым двумя-тремя фразами, он лениво козырнул и начал неторопливо спускаться с мостика.
Внизу Кравченко подозвал своего помощника, такого же, как и он сам, невозмутимого, флегматичного фельдшера Сашу Улласа.
— Давайте-ка, Сашенька, заглянем в каюты.
Молчаливый Уллас вразвалочку зашагал вслед за Кравченко.
Впрочем, можно было и не проверять: в каждой каюте на койке уже лежало запасное чистое белье, полотенце, в тазах поплескивала налитая на всякий случай вода. Это вещественное, молчаливое напоминание о предстоящем бое невольно заставило доктора Кравченко задуматься. Признаться по совести, он ожидал, что при первом же столкновении с противником — и это вполне естественно — на корабле появится ну, если не паника, то уж наверняка растерянность, скрытая боязнь; смерть рядом, не шутка. А тут матросы смеются, беззаботно подтрунивают друг над другом, так, словно до предстоящего боя им и дела никакого нет и словно происходит все это где-нибудь в Петербурге или в Ревеле, а не на самом краю света, в далеком океане, под носом у неприятеля.
Кто-то ворчит: брали бритву — значит, надо на место класть; кто-то вслух мечтает: вернемся в Питер — все, держись, девчонки, герои шагают; кто-то неумело, по-мужски, крупными стежками зашивает тельняшку, мурлыча под нос немудрящую песенку про то, как пошла девица в лес по ягоды и какой грех с нею приключился…
Все мирно, спокойно, буднично, — может быть, слишком спокойно для такой решающей минуты.
«И ведь вот что интересно, — с уважением подумал Кравченко, — идет все это не от бессмысленной рисовки, — ее доктор ни в ком терпеть не мог! — а от большой, спокойной внутренней силы». Впоследствии, работая над записками, которые были затем изданы отдельной книгой, он не раз возвращался к этой мысли[23].
— Эх, братцы, пропустим сейчас по чарочке! — шутливо-мечтательно произнес чей-то голос.
— Как же, держи карман шире! Небось не у тещи на именинах: приказано обедать без чарки.
— Оно, может, и к лучшему, — покладисто согласился матрос, мечтавший об «адмиральской чарке». — Жив останусь — после боя сразу две получу. А помру — ты, Никита, за меня выпей. Не откажешься?
— Это можно.
Обед был прерван сигналом тревоги. Палуба загудела от топота десятков ног, комендоры почти на бегу сорвали чехлы с приборов, крутнули начищенные до блеска медные штурвалы и доложили о готовности к бою; быстро и без суеты заняла свои места прислуга подачи.
Все замерли в ожидании.
Японские броненосцы и крейсера показались в одной кильватерной колонне. Сначала их возникло из тумана четыре, потом еще столько же, потом еще три; они шли, по-утиному переваливаясь с борта на борт, огромные, молчаливые, ощерившиеся всеми своими орудиями.
Впереди колонны — флагманом шел эскадренный броненосец «Микаса», колосс в пятнадцать с половиной тысяч тонн водоизмещения.
Несколько поодаль от него, строго соблюдая дистанцию, следовали броненосцы: «Чин-Иен», «Фудзи», «Сикисима», «Фусо» и «Асахи»; еще дальше угадывались по скраденным за туманом очертаниям два больших броненосных крейсера.
Евдоким Копотей даже присвистнул от изумления.
— Ну, теперь бу-дет дело! — нараспев безбоязненно произнес он. — Микадо, кажись, не поскупился. Все, что было у него, собрал нас встречать.
Сблизившись с кораблями русской эскадры на дистанцию, достаточную для открытия артиллерийского огня, суда неприятеля пошли почти параллельно курсу эскадры.
С флагманского броненосца «Суворов» передали приказ: правой колонне перестроиться в строй пеленга, и крейсера начали постепенно отворачивать в сторону, так что вскоре «Ослябя», шедший в середине колонны, оказался фактически головным кораблем, а «Суворов» с тремя броненосцами как бы выпал из строя, отходя к востоку.
Первый выстрел сделал «Суворов».
Дорош машинально поднес часы к глазам. Он вспомнил, что забыл утром завести их, но, как ни странно, они еще шли. Было без одиннадцати минут два.
Почти в ту же минуту, сотрясая воздух до горизонта, ожесточенно рявкнули орудия японских броненосцев, снаряды взметнули высокие фонтаны воды возле «Нахимова» и «Осляби».
«Суворов» тем временем все еще вдвигался, входил в строй кораблей, но входил как-то медленно, непростительно медленно, и японцы сразу заметили это. Стволы орудий на японских броненосцах подались в его сторону, нащупывая борт «Суворова». Еще мгновение — и вся неприятельская эскадра сосредоточила огонь на этом броненосце. Вода возле него закипела, заклокотала от бесчисленных всплесков; зелено-голубые столбы ее то взметались вверх, чуть не до низких, стремительных серых туч, то оседали вниз, разбрызгивая пену; а орудия все били и били, и в этом сплошном, прижимающем к палубе грохоте невозможно было разобрать — отвечают русские корабли или еще молчат?
Даже не искушенный в военной тактике человек мог бы понять, что японцы сейчас, идя на пересечение курса русской эскадры, хотят одного: заставить русские броненосцы уклониться вправо, непременно вправо! — тогда строй кораблей будет нарушен, а расчлененные, разрозненные, они были бы японцам уже не так страшны своим массированным огнем.
И они все усиливали и усиливали огонь по «Суворову», осуществляя в то же время свой маневр.
В течение короткого времени — а сколько его прошло, никто, кажется, уже не мог определить — на «Суворове» были сбиты обе мачты, снесена задняя труба, все задние мостики и шканечные надстройки. Затем снаряд попал в переднюю трубу, она накренилась и рухнула на палубу, и тотчас весь корабль, от носа до кормы, заволокло густым черным дымом. В носовой части, там, где смутно угадывалась боевая рубка, сквозь дым пробились высокие багровые языки пламени, нервно дрожавшие на ветру.
Мичман Терентин, которому Егорьев приказал находиться поблизости от него на случай каких-нибудь срочных распоряжений, до боли стиснул зубы.
— Что же это?.. Да что ж это такое! — исступленно бормотал он. — Ведь это расстрел, а не бой!..
В это время снова заговорила артиллерия «Суворова», Это было страшное, но величественное зрелище: ураганный огонь с почти затонувшего, но все еще живого корабля.
Да, броненосец жил!
Внезапно сигнальщик крикнул сверху:
— «Ослябя» тонет!
Мичман молниеносно перенес бинокль в сторону «Осляби», но было уже поздно. На том самом месте, где всего лишь несколько минут назад находился могучий красавец корабль, по воде расходились широкие круги, образуя в центре бурлящую, страшную черную воронку.
С «Ослябей» было все кончено.
В детстве Андрюша Терентин любил играть в «морской бой». Отец-адмирал принес ему десятка полтора крохотных деревянных суденышек, сделанных руками какого-то матроса-умельца, и вдвоем с отцом в пруду, что был выкопан посреди сада, неподалеку от их загородного дома, они разыгрывали настоящие морские баталии. Суденышки летели навстречу друг другу, сталкивались, шли ко дну, но через минуту, легкие и увертливые, всплывали снова.
«Ослябя» не всплывет…
Мичман снял фуражку и, обернувшись, взглянул на палубу «Авроры»: офицеры и матросы молча обнажили головы.
Приблизительно до двух часов дня русские крейсера активного участия в бое не принимали. Охраняя фланги эскадры, они курсировали милях, должно быть, в трех от броненосцев.
Но вот в начале третьего часа с правой стороны острова, что виднелся невдалеке, зубчатого, похожего на древнюю хмурую крепость, показался еще один японский крейсер. В то время как эскадра была увлечена боем с основными силами противника, крейсер, не замеченный никем, подкрадывался к плохо защищенным русским транспортам. По-лисьи он подбирался к ним сбоку; еще минута — и его орудия обрушили бы на транспорты десятки своих снарядов.
— Ваше благородие! — исступленно крикнул Евдоким Копотей Дорошу. — Транспорта!..
Но лейтенант уже и сам понял опасность, грозящую им.
— Всем плутонгом!.. — забывая требующиеся в этом случае уставные слова команды, охрипшим, чужим голосом крикнул он. — По крейсеру… Огонь!..
Аким Кривоносов едва успевал наводить орудие на цель; замковый Листовский неведомо откуда взявшимся у него басом то и дело оглушающе выкрикивал: «То-овсь!»; тело орудия откатывалось, устремлялось вперед и снова откатывалось, посылая снаряд за снарядом. Почти оглохший от гула и рева, Кривоносов не слышал выстрелов соседних орудий и только мгновениями каким-то боковым зрением ловил вспышки пламени слева и справа. Из сорока орудий «Авроры» по крайней мере двадцать били сейчас по японскому крейсеру.