Лишь в пятом часу дня «Суворову» удалось справиться с пожарами и повреждениями, рулевое управление было кое-как налажено, и он снова занял место в строю кораблей, на этот раз концевым.
На глазах у авроровцев затонул буксир «Русь», пошел ко дну крейсер «Урал»…
В боевой рубке «Авроры» нервничал Небольсин. Он то и дело поправлял сползавшую на глаза повязку, покрикивал на сигнальщиков, если те хоть на секунду медлили с докладом, бросал Терентину короткие, отрывистые распоряжения и снова брался за бинокль, в котором не было нужды: в этом водовороте всплесков, ослепительном сверкании орудийных вспышек, в черном густом дыму, прижимавшемся к самой воде, все равно ничего разобрать было невозможно.
На миноносце «Буйном», который отвалил от «Суворова» и стал медленно отходить в сторону, взвился сигнал: «Адмирал передает командование Небогатову», и только тогда Небольсин разглядел, что «Буйный» уходит, сопровождаемый неприятельскими миноносцами.
Карьера Рожественского была окончена.
В седьмом часу, незадолго до захода солнца, по всему горизонту начали возникать силуэты японских миноносцев. Поддерживаемые крейсерами, они собирались в группы по четыре-пять штук и начали охватывать русскую эскадру плотным кольцом: адмирал Того готовил последний, завершающий удар.
В это время на «Бородино», который после выхода «Суворова» стал головным кораблем, до самых туч поднялось пламя. Впечатление было такое, что корабль весь, от носа до кормы, охвачен огнем; и, может быть, поэтому казалось непонятным, странным то, что броненосец все еще продолжал отстреливаться. Уже черный густой дым затянул его, сделав почти невидимым, уже он начал валиться на борт, а орудия его еще не умолкали!
В какое-то мгновение громадный корабль, будто был он игрушечным, вдруг перевернулся и скрылся под водой.
Небольсин дрожащей, неверной рукой полез в карман за платком…
Уцелевшие русские броненосцы повернули «все вдруг» на зюйд и, все еще пытаясь сохранить строй, начали отходить к востоку.
…Тишина наступила внезапно.
Нет, это еще не была тишина, но уже не стучали по палубе осколки, не вздымались грозные всплески за бортом, не урчали снаряды над головой.
Легко, точно не касаясь ступеней, взлетел наверх мичман Терентин.
— Алеша, жив? — радостно бросился он к лейтенанту. — Я у Небольсина на минутку отпросился — посмотреть, как ты тут… Несчастье-то какое, знаешь? Командир убит, все, кто был в рубке, ранены, без исключения: Путятину обе ноги перебило, Яковлева — в плечо, один Аркадий Константинович легкой царапиной отделался… Ну, а у тебя как?
— Сколько сейчас времени? — полузакрыв глаза, тихо спросил Дорош.
— Семь без двадцати. А что?
Так и не ответив Терентину, будто не услышав его вопроса, Дорош постоял минуту, пытаясь собрать ускользавшие мысли. Он поглядел на Терентина и, казалось, не узнавал его.
— Значит, только без двадцати семь? — переспросил он тихо. Словно недоумевая, он пожал вдруг плечами и провел ладонью по лицу.
…Теплые Катины руки осторожно и нежно ласкают Акима. Они гладят его по лицу, по плечам, они трогают лоб и снова спускаются книзу, к груди.
— Ну вот мы и вместе, Катюша. Когда-нибудь я расскажу тебе, как часто я думал об этой встрече. Но это — когда-нибудь, не сейчас. Мне сейчас что-то очень душно. Положи мне снова твою ладонь на лоб. Вот так. Какие у тебя прохладные руки! Знаешь, мой дружок Евдоким Копотей всегда говорил мне, что мы с тобой встретимся. И встретились — правда? Погоди, дай я погляжу в твой глаза. Ведь я столько думал о них — о твоих глазах. Но где же ты, Катя?.. Вот придет Митрофан Степанович, обрадуется: а, скажет, Микула Селянинович!.. Почему у вас тут так душно, Катя? Лето? Какое же сейчас лето — мороз на дворе!.. Катя, ты слышишь? Куда ты спряталась? Ваше благородие, господин лейтенант, скажите же ей, чтобы она не пряталась!..
Доктор Кравченко поднимает кверху руки в забрызганных кровью резиновых перчатках и делает знак матросам-санитарам: теперь этого на операционный стол… Так, осторожнее… Саша, давайте фонарь. Да нет, не сюда — светите сбоку. Чертовы осколки, они перебили все провода. Ого, какой богатырь! Это Кривоносов, кажется? Знаю, знаю: приходилось видеть на учениях. Ближе фонарь. Еще ближе. Да ближе, говорят вам! Умелыми, чуткими пальцами доктор ощупывает Кривоносова. Ага, понятно: сквозное ранение грудной клетки. Это еще чудо, что он до сих пор не умер от потери крови… Послушайте, Саша, вы русскую речь понимаете: светите сбоку! Вот так, хорошо. Где же это его угораздило? Бросьте чепуху молоть: с пробитой грудью нельзя оставаться целых полчаса у орудия да еще вести огонь. Больно? А здесь? Поня-атно… Н-да, Сашенька, к сожалению, это тот случай, когда я вынужден сказать: медицина бессильна. Конечно, конечно, его уже можно убрать со стола. Вот туда на койку. Да осторожнее, говорят вам!
…Катя, ты здесь? Не уходи, ладно? Где твои руки? Положи их на лоб. И скажи — пусть откроют окна: очень душно… Вот, погоди, Катюша: дадут отпуск — махнем мы с тобой в Киев! Ты Днепра никогда не видела? Почему ты не слушаешь, Катя? Евдоким, расскажи, как вместе письмо ей сочиняли… Что ж это навалилось? Катюша, помоги мне… Ка-а-тя!..
Доктор Кравченко косится в угол, где на койке мечется в бреду Аким Кривоносов.
— Бедный парень, ему уже ничем нельзя помочь… Уллас, куда вы запропастились? Вон там, в шкафчике, морфин и шприц. Да, разумеется, это не спасение, но боль все-таки станет меньше… Господи боже мой, чему вас только учили, Уллас? Вы же не можете обыкновенного укола сделать. Дайте шприц, я сам. Видите, как это просто? Теперь он, быть может, уснет… Где тут был пузырь со льдом? Положите ему на грудь… Бедные ребята, в какую мясорубку их бросили!
Аким на минуту открывает глаза, память возвращается к нему:
— Ваше высокоблагородие, по правде скажите… это что же, все?.. Помру я?..
Доктор Кравченко старается не глядеть в огромные, расширенные болью, ищущие глаза комендора.
— Чепуха какая, этакий богатырь, а лезет с дурацкими бабьими вопросами. Ты еще меня переживешь, понял? Вот то-то. И не мешай, пожалуйста, работать. Качает так, что тут ненароком и зарезать можно… Уллас, бестолковый вы человек, за каким чертом вы мне суете щипцы, когда сказано: пилу?.. Что, Кривоносов опять впал в беспамятство? Что ж, может, это и к лучшему. У него сейчас дьявольское подчерепное давление… Саша, пошлите кого-нибудь наверх, пусть узнают, как там. Мало света, зажгите еще один фонарь. Как скрежещет зубами этот богатырь! Попробуйте, Сашенька, дать ему еще дозу морфина…
Снова Аким открывает глаза, узнает склонившегося над ним друга:
— Это ты, Листовский? Как у нас там, на плутонге? Да что же ты плачешь, чудак-человек?..
В нечеловеческих мучениях, то теряя сознание, то снова приходя в себя, умирал в лазарете комендор Аким Кривоносов.
Небольсин вконец потерял голову, получив предупреждение о возможных минных атаках.
Кое-как, можно сказать чудом, уцелели в этом страшном бою, а тут новая напасть. Он уже прикидывал в уме, нельзя ли как-нибудь прорваться, выскочить из пролива, но везде, до горизонта, все еще виднелись дымки неприятельских кораблей.
— Что будем делать? — поднялся на мостик лейтенант Лосев. — Из всей артиллерии крейсера невредимым осталось одно только 150-миллиметровое орудие, на баке. Сейчас «Аврора» фактически безоружна.
Небольсин поглядел на Лосева. Ему хотелось ответить грубо, по-мужицки: а, черт с нею, с вашей артиллерией, когда все погибло, понимаете — все!.. Теперь бы только выбраться из этого ада, только бы уцелеть, а на остальное наплевать! Честь, достоинство? Вот они, тут, в пучине бездонной, — и честь, и достоинство, и все на свете…
И ему показались смешными, нелепыми его собственные прежние мечты о боевой славе, о подвигах, которыми станет восхищаться весь мир!
Но спокойный Лосев ожидал ответа, и Небольсин поспешно взял себя в руки. Это был снова отчужденно-холодный, невозмутимый человек, но теперь уже — командир корабля.
— Долг и совесть, — произнес он торжественно, — долг и совесть не дадут нам уйти отсюда, оставив товарищей в беде…
Почти до полуночи ходила «Аврора» вокруг места недавнего боя; трижды японские миноносцы окружали ее кольцом, и трижды «Аврора» ускользала от их атаки.
Крейсер шел наугад, не видя ничего ни позади, ни впереди себя, и только часа через полтора сигнальщик опознал прямо по курсу знакомые очертания «Олега». Поодаль от него шел «Жемчуг».
Небольсин облегченно вздохнул, у него словно гора с плеч свалилась: на «Олеге» — адмирал Энквист, ему за все и отвечать, в случае чего…
Корабль, носящий имя утренней зари, уходил в ночь.
Было приказано огней нигде не зажигать, кроме как в офицерской кают-компании, где находился хирургический пункт. Да их все равно и невозможно было бы зажечь: электрическая проводка во многих местах оказалась перебитой уже в первые часы боя.
Люди стонали, ругались и, может быть, умирали в сплошной непроглядной темноте.
Поздно вечером, когда, кажется, последнему из тяжелораненых была оказана помощь, доктор Кравченко, покачиваясь от усталости, снял резиновые перчатки, швырнул их в угол и приказал Саше Улласу взять ручной фонарь и следовать за ним. Вдвоем они отправились в обход по кораблю.
Погруженный в темноту, без единого огонька, крейсер казался чужим, незнакомым, и если бы не фонарь, зажженный Улласом, доктор, пожалуй, заплутался бы в судовых помещениях. Он то и дело натыкался на тела раненых моряков.
— Светите, Саша. Светите, вам говорят!..
Раненые лежали повсюду: во всех офицерских, боцманских и кондукторских каютах, в жилой палубе, даже в бане, лежали не только на койках, но и прямо на палубе.
…Одни разметались, раскинув руки, другие, наоборот, согнулись, подтянув колени к подбородку. Усатый пожилой матрос сидел на корточках и, обхватив перебинтованную голову руками, раскачивался, скрежеща зубами. Возле него неподвижно и строго вытянулся на палубе другой матрос, остекленелым взором всматриваясь в темное, беззвездное небо.