Томительное, долгое молчание наступает в салоне, слышно только тяжелое, прерывистое дыхание людей. Наконец Энквист, склонив лысину в сторону американца, заверяет, что ответ американскому командованию будет дан немедленно по получении указаний свыше.
Американец поднимается. Он, так же как и при своем появлении, отвешивает молча общий поклон и неторопливо выходит из салона, сопровождаемый своими боксерами-адъютантами. Энквист, распорядившись, чтобы командиры кораблей ожидали его, провожает американца до трапа и вскоре возвращается.
— Каких указаний свыше ожидаете вы, ваше превосходительство? — полюбопытствовал Небольсин.
— Я послал телеграмму государю императору, — неохотно ответил Энквист: очевидно, послав ее, адмирал сам испугался собственной смелости.
Отдав кое-какие распоряжения насчет подготовки раненых к эвакуации на берег, Энквист отпустил офицеров.
— Видали? — горячился мичман Терентин, выходя из салона. — Хозяин-то какой, а? Выставил этакие издевательские условия да еще думает, что мы должны руки ему целовать — вот, мол, какой он добрый и гуманный…
Небольсин остановился и внимательным, долгим взглядом посмотрел на Терентина.
— Хотите, мой юный друг, воспользоваться одним советом? — отчужденно сказал он. — Никогда не высказывайте вслух того, что думаете.
И молча зашагал дальше.
…Двадцать седьмого мая на «Авроре» был зачитан приказ Энквиста, для чего экипаж был выстроен на палубе. Приказ читал лично Небольсин.
«В ночь с двадцать пятого на двадцать шестое мая, — прочел Небольсин и сделал короткую паузу, — получена от его императорского величества следующая телеграмма: «Ввиду необходимости исправить повреждения разрешаю вам дать обязательство американскому правительству не участвовать в военных действиях».
Дальше в приказе подробно говорилось о том, что надлежит со всех орудий снять замки и передать их представителям американских военных властей, которые с этой целью прибудут на корабли.
Матрос Дмитриенко, комендор единственного уцелевшего на «Авроре» орудия, побледнел от сдерживаемого волнения.
— Не отдам! — шептал он. — Я ее, мою орудью, телом в бою прикрывал… Не отдам!..
— А им больше всех нужно, американцам-то! — зло произнес кто-то в строю. — Везде свой нос суют!..
Небольсин обвел равнодушным взглядом матросов и дочитал:
«Надеюсь, что нижние чины во время пребывания отряда в Маниле… не дадут повода к применению мер строгости. Подлинное подписал контр-адмирал барон Энквист…»
…А мытарства русских моряков между тем только начинались.
Двадцать восьмого мая, сразу после утреннего богослужения, на «Аврору» прибыл флаг-офицер американского адмирала. Он привез подписные листы, на которых по-русски и по-английски был напечатан текст обещания не принимать участия в военных действиях и не покидать Манилы без разрешения американского адмирала.
— Господа офицеры должны расписаться сами, за команду — господин адмирал, — бесстрастным голосом объяснил флаг-офицер. — Я буду ожидать ровно час…
Дорош, когда подошла его очередь расписываться, склонился над столом с непроницаемым лицом и сурово сжатыми губами, Терентин же учинил форменный бунт.
— Как угодно, Аркадий Константинович, а я под этим подписываться не стану! — горячился он. — Это унижает мое достоинство!..
— Мое тоже, — бесстрастно произнес Небольсин. — Однако я подписался. И вы… поставите свою подпись.
Он говорил, отделяя слово от слова и глядя поверх головы Терентина.
— Хорошо, — пожал плечами Терентин. — Вынужден подчиниться!
Американец между тем сидел в стороне со скучающим видом и, развалясь в кресле, лениво дымил сигарой. Ровно через час он поднялся:
— Надеюсь, все готово?.. Гуд бай! — И, простившись кивком головы, вышел из салона.
— Гуд бай, — зло повторил ему вслед Терентин. — Век бы с тобой не встречаться больше!..
Но флаг-офицер прибыл на «Аврору» ровно через два дня.
— Придется вам всем подписаться еще один раз, — как ни в чем не бывало объяснил он. — Из Вашингтона получен уточненный текст ваших обязательств.
По этому, «уточненному», обязательству все русские моряки не имели права уезжать из окрестностей Манилы, а нижние чины — ступать на берег без личного разрешения американского адмирала; выезд же с острова — только по разрешению президента Соединенных Штатов.
— Чем не тюрьма? — пожал плечами Терентин, однако на этот раз поставил подпись без возражений.
— Чем бы дитя ни тешилось! — бездумно сказал он. — Подписывайся, Алеша. И береги свои нервы…
Нет, Катя совсем не плакала, когда узнала о смерти отца. Она только как-то по-детски сжалась в комочек и так просидела молча в углу камеры до самого вечера.
А потом начала ходить по камере.
Похудевшая, с острыми скулами и глубоко ввалившимися огромными скорбными глазами, обведенными густо-синими кругами, она всю ночь проходила из угла в угол, зябко кутая плечи в старенький шерстяной платок. По временам она останавливалась, долго и надрывно кашляла, и тогда на лбу у нее проступали капельки пота, а щеки покрывались нездоровым румянцем, и снова принималась шагать из угла в угол: туда и обратно, туда и обратно.
Евгения Самойловна, новая Катина соседка по камере, пыталась, как могла, успокоить девушку:
— Да полно тебе, Катюша!.. Кто тебе об этом сообщил? Власьев? Нашла кому верить! Да ведь этому ротмистру солгать — раз плюнуть. От него какой угодно гадости ожидать можно!
Странная женщина — Евгения Самойловна. Под сорок ей уже, за плечами шесть лет тюрьмы и два побега — огромная жизненная школа, а она все еще наивно полагает, что вот такой святой ложью можно облегчить Катину боль. Многое узнала Катя от Евгении Самойловны, на многое раскрыла она девушке глаза, и теперь еще яснее видна Кате дорога по жизни. Но только, тетя Женя, родненькая, хорошая, сейчас не нужно успокаивать! Вот она походит еще немного, помолчит — тогда, может, чуточку отхлынет от сердца эта непереносимая, ни на мгновение не ослабевающая боль…
Катя припоминает все подробности сцены последнего допроса.
Ротмистр Власьев был мрачен и раздражителей с самого начала. Он даже не предложил сесть, а только глазами приказал Кате подойти поближе к столу.
Катя, еще не понимая, в чем дело, нерешительно приблизилась.
— Ввиду вашего категорического отказа давать какие-нибудь показания, — скороговоркой, будто заученное, произнес он, — следствие прекращается. Дело передается на судебное рассмотрение, копия обвинительного акта будет вам вручена… Подпишите ваш отказ от дачи показаний следствию.
Катя не удержалась от вздоха облегчения: пусть суд, пусть какое угодно наказание, тюрьма, ссылка, но зато теперь прекратятся эти несносные, мучительные, как тупая боль, допросы.
Не-ет, у нее никогда не повернется язык сказать, что ротмистр Власьев был с нею груб, что он мучал ее какими-нибудь пытками; он и кричал-то на нее всего только однажды. Но уж лучше бы, кажется, он кричал каждый день, чем вот это его механическое, доводящее до исступления однообразие в приемах допроса!
И Катя, наклоняясь над бумагой, даже не удержалась от того, чтобы улыбнуться Власьеву:
— Где расписаться? Здесь?
Пока она выводила подпись, он откинулся в кресле и с нескрываемым злорадством произнес:
— Ну-с, на прощанье позволю себе напомнить вам один мой совет, который я не уставал повторять во время всех наших… милых встреч.
— Пожалуйста, — улыбнулась Катя: ее теперь забавляла напыщенная солидность тона следователя.
— А совет, милая фрекен, вот какой: перестаньте играть в революцию… Вашим ближним приходится очень жестоко расплачиваться за это!
Катя невольно насторожилась:
— Что вы имеете в виду, если это не секрет? — встревоженно спросила она, и тут же у нее мелькнула мысль: может быть, с Акимом там, на корабле, что-нибудь произошло…
— Не что, а кого, — повторил ротмистр Власьев. — Вашего батюшку имею в виду… Скорбная его судьба!
Катя рывком подалась вперед:
— Что?.. Что случилось? Скажите!
— А отчего же? Скажу, конечно. — И ротмистр произнес с глумливой вкрадчивостью — он расплачивался с Катей за все неприятности по службе, полученные им из-за нее: — Вот видите, пока вы здесь изображали собой фигуру умолчания, батюшка ваш, Митрофан Степанович, благополучно того… Приказал долго жить!
— Как? — побелевшими губами шепчет Катя. — Умер?!
Она цепляется за край стола, чувствуя, что все вокруг нее и она сама начинает плыть, плыть, кружиться, будто комната стала вдруг гигантской каруселью.
— Именно-с, умер, — слышит она доносящийся откуда-то издалека голос ротмистра Власьева. — Вот до чего доводит игра в революцию!..
…Снова и снова Катя начинает вышагивать камеру из угла в угол, широко раскрытыми, жаркими глазами вглядываясь в темноту.
Все с этим же странным сухим, горящим взглядом она садится наутро в тюремную карету и, сопровождаемая конвоирами, едет в здание суда.
Возвращается Катя поздно вечером. Она сбрасывает с плеч платок и торопливо хватается за стену: у нее начинается приступ кашля.
— Как? — встревоженно бросается к ней Евгения Самойловна. — Что дали?
— Шесть лет… На Енисей, — негромко говорит Катя и опускается на табуретку, прижимая ладонь к груди.
— Поселение?
Катя молча кивает головою; страшный кашель разрывает ей грудь, она ловит ртом воздух и снова заходится в судорожном кашле.
— Милая девочка, — печально говорит Евгения Самойловна, и глаза ее полны слез. — Как же ты туда поедешь, больная? Не выдержишь ты там…
— Я выдержу! — Катя гордо вскидывает голову. — Я все выдержу!..
Она опускает голову в ладони. Ах, Аким, Аким!.. Не идешь ты, сказочный богатырь, спасать из плена свою Марью-Моревну. Все зову я тебя, зову, а ты не откликаешься.
— Где же ты, Аким?
И откуда ей знать, что никогда она уже не дождется ответа!