Морские повести — страница 66 из 85

Терентин вскочил:

— Ну, знаешь!.. Недаром я всегда говорил, что ты законченный социалист. Оно так и есть. Впервые о нас говорят с таким состраданием, впервые нам — побежденным! — сочувствуют, и кто — Европа, а ты еще и недоволен?

Но Дорош уже взял себя в руки.

— Дурень ты божий, — только и сказал он. — Это счастье, что наши матросы не знают французского и не читают твоей дрянной газетенки. Они показали бы, как «спаяла» их с домом Романовых эта самая Цусимская битва!..


Дорош оказался не прав, когда высказывал уверенность, что статья господина Корнели останется неизвестной матросам.

Месяца через полтора после разговора Терентина с Дорошем Листовский был послан с каким-то поручением на берег, в портовую мастерскую. Под вечер, возвратившись на «Аврору», он отозвал в сторону Степу Голубя и тихо сказал:

— Новость-то какая, Степушка! В мастерской, оказывается, есть наши, русские. Ты только погляди, что они мне дали!..

Осмотревшись по сторонам, он извлек из-под фланелевки тщательно свернутый номер какой-то газеты.

— «Пролетарий». Большевистская, из Петербурга привезена, — еще тише объяснил Степе Листовский. — На вот, прочти тут одну статью, она карандашом отчеркнута…

Голубь спрятал газету под робу и долго разыскивал укромное местечко на корабле, прежде чем снова извлек ее.

— «Разгром»[31], — медленно, по складам прочитал он название статьи, на которую указывал ему Листовский.

Через минуту он забыл обо всем окружающем: статья поразила его смелостью и силой. Вот она, страшная и беспощадная правда о том, зачем посланы были они в далекий Тихий океан, правда о том, почему погибли Аким Кривоносов, веселый Копотей, тысячи таких же, как они, молодых, полных сил, умных…

В этой статье, между прочим, приводились выдержки из рассуждений господина Корнели, восхитивших Терентина, и дальше насмешливо говорилось: хвастовство французского лавочника, его уверения, будто война не разъединила русское правительство и народ, — это сказка, в которую не верит сам господин Корнели…

«Война оказалась грозным судом, — читал Голубь, и каждое слово будто обжигало ему самое сердце. — Народ уже произнес свой приговор над этим правительством разбойников. Революция приведет этот приговор в исполнение».

«Какие слова! — восторженно думал Голубь. — Какой силищи слова!.. Непременно надо, чтоб и другие матросы прочитали…»

Он снова запрятал газету на груди, под холщовой матросской рубахой, и вышел на ют.

Да, теперь он многое начинал понимать, и Степе снова и снова вспоминался Копотей, который первый помог ему по-новому, смелым и пытливым взглядом поглядеть на всю жизнь.

Морская неприветливая волна шумит сейчас над Копотеем…

Степа Голубь стоит задумчиво у леера, к нему подходит Листовский.

— Ну как, — спрашивает он шепотом, — прочитал?

Степа молча кивает: слишком велики чувства, переполняющие его в эту минуту, чтобы можно было передать их словами.

«Революция приведет этот приговор в исполнение… — мысленно повторяет он. — Приведет!»

— Завтра пустим газету по рукам, — все так же шепотом продолжает Листовский. — Пусть все матросы правду знают…

Они стоят у борта, и на фоне вечереющего южного неба четко вырисовываются их фигуры: стоя плечом к плечу, матросы молчаливо и сурово вглядываются в даль.

ЭПИЛОГ

Из «Исторического журнала крейсера 1 ранга «Аврора»:

«19 февраля (4 марта) 1906 г., воскресенье.

…Борнгольм не был виден: маяки были видны только на траверзе, хотя проходили от них в 4-х милях.

В 12.30 ночи взяли курс на Либаву.

В 5 часов дня открылся берег. В 7 часов вошли в аванпорт и стали на якорь. Крейсер никем не был встречен, сообщение с берегом не разрешено…

Как только стали на якорь, нашел густой туман».


Неприветлива и сурова была столица в эту пору года.

По всем календарям полагалось бы начаться весне, но почти каждый день кружила поземка вдоль прямых и широких петербургских проспектов; холодный ветер забирался под пальто и шубы прохожих, густой иней серебрился на мраморных строгих дворцовых колоннах, лежал на оголенных ветвях деревьев Летнего сада, на плечах Петра, вздыбившего своего коня над скованной льдами Невою.

Степа Голубь, после долгих хлопот получивший краткосрочный отпуск домой, на Херсонщину, отвез на вокзал свой дощатый сундучок, получил в железнодорожной кассе проездные документы и, выйдя на площадь, остановился в нерешительности. До отхода поезда оставалось не так уж много времени, а ему хотелось побывать еще в одном месте…

Бросив взгляд в сторону часов, что виднелись на башне напротив вокзала, он махнул рукой — была не была! — и решительно зашагал вдоль Невского проспекта.

Он окликнул какого-то однорукого рабочего:

— Скажите, господин хороший, пройду ли я здесь к Гавани?

Рабочий с любопытством оглядел его:

— В первый раз в Питере?

— Впервой, — вздохнул Степа.

— А с какого, ежели не секрет, корабля? Летом у вашего брата проще — на лбу название, а сейчас и захочешь, да не узнаешь.

— С «Авроры» я, — охотно отозвался Голубь. — Она в Либаве, а меня, вишь, в отпуск домой пустили…

— С «Авроры»? — почему-то изумленно переспросил рабочий и даже замедлил шаг. — Нет, слушай, ты правду говоришь?

— Да, а что? — в свою очередь удивился Степа Голубь. — Врать-то мне какой резон?

Помолчав, рабочий неожиданно спросил:

— А скажи, ты не знаешь там такого — Акима Кривоносова, комендора?

Теперь пришел черед Степе остановиться в изумлении.

— А вы его… знали? — тихо спросил он.

— Почему — знал? — насторожился рабочий.

— Погиб Аким… Геройской смертью погиб при Цусиме… — так же тихо отозвался Степа. — Дружок он мой был… Первейший дружок!

И Степе вдруг захотелось рассказать этому чужому человеку, как до сих пор не может позабыть ни Акима, ни Копотея, ни Ефима Нетеса, и как хранит письма, которые пришли Акиму, когда его в живых уже не было, и как дал он, Степа, слово отыскать ту самую девушку, что, должно быть, пишет эти нераспечатанные письма, — отыскать, чтобы рассказать ей всю горькую правду…

— Около Гавани где-то, говорил Аким, живет она.

Рабочий вдруг испытующе поглядел на матроса.

— Бот оно что, браток! — задумчиво, протяжно сказал он. — Никогда прежде в чудеса не верил, а теперь хочешь не хочешь, а поверишь… — И решительно добавил: — Видать, сама судьба тебя со мной столкнула… Вот что: ты к этой девушке не ходи, не ищи ее. Все одно не найдешь. Далеко она теперь отсюда, девушка…

Расширенными от удивления глазами Степа смотрел на странного незнакомца: откуда знать ему это? А тот подумал и сказал:

— На улице — что за разговор? Пойдем ко мне — все узнаешь. Верю тебе!

…Так они и познакомились — матрос Степа Голубь и большевик Илья Коростелев. И всего только три часа просидели они вдвоем в тесной, прокуренной комнатке Ильи, а показалось Степе, словно обновленным вышел он из этой комнаты и словно весь мир внезапно распахнулся перед ним.

— Значит, решено, — сказал Илья на прощанье. — Вернешься, будем держать связь. С Листовским меня познакомишь. И с другими. Правильно Копотей говорил: нет у нас в жизни другой дороги, кроме дороги борьбы!

От Ильи узнал Степа Голубь и о Кате.

Пролегла нелегкая Катина дорога через Урал, через Сибирь, в тихое таежное селение на берегу широкой и могучей реки. Только два-три раза в год, да и то лишь тогда, когда от долгого ледяного покрова освобождает свои воды могучая река, прибывает в селение свежая почта. Собственно, какая она свежая? Газеты — трехмесячной давности, письма — по десятку сразу.

Катя с жадностью перечитывает эти письма; не прямо, намеком, иносказаниями, а все-таки ухитряется Илья сообщить ей о больших и желанных событиях, назревающих в России. Ничего не говорит Илья в своих письмах о чувствах к ней, но знает девушка: хоть и далеко он сейчас, хоть и нелегко ему в стремительном круговороте подпольной революционной работы, а помнит он ее по-прежнему, помнит, верит и ждет.

…Этот день сулил Степе много неожиданностей.

На перроне, почти перед отходом поезда, Голубь столкнулся с лейтенантом Дорошем.

— А-а, Голубь! — обрадовался тот. — И ты едешь?

— Так точно, ваше благородие. Домой, на побывку.

— Ну вот, и я тоже… на побывку, — как-то странно, с грустной задумчивостью произнес Дорош. — И в Петербург, вероятно, больше не вернусь.

— Что так? — встревожился Голубь.

— Так, братец, судьба сложилось… Двоим в одном городе нам тесно…

Голубь не понял, о ком это втором говорит лейтенант, но почувствовал, что на сердце у Дороша какая-то большая, неизбывная печаль.

Ударил станционный колокол, и Дорош сказал:

— Что ж, Голубь, иди…

* * *

В Ленинграде, на реке Большая Невка, как раз напротив входа в Нахимовское училище, поставленный на вечный якорь, возвышается Краснознаменный крейсер «Аврора» — ныне учебная база нахимовцев.

Редкий человек, впервые приезжающий в город Ленина, не мечтает побывать на этом корабле, имя которого близко и дорого всем честным людям во всех странах мира.

У трапа гостей встречает старый авроровец, сейчас офицер этого корабля, Тимофей Иванович Липатов. Он ведет их по кораблю, где, зачехленные, мирно дремлют орудийные стволы.

В одной из кают, где теперь устроен музей, люди подолгу стоят у снимков, запечатлевших корабль на Манильском рейде после боя 14—15 мая 1905 года. Рядом с этим снимком под стеклом лежит обращение одного из матросов «Авроры» — участника Цусимского боя — к юным нахимовцам. Хорошие, сердечные слова есть в этом обращении — слова, сказанные и от имени тех, кто геройски погиб, и от имени живущих:

«…Хочу подчеркнуть, что мы, русские люди, даже в тяжелое старое время и в безнадежном Цусимском бою честно служили своей Родине и народу!»