Оставив за себя Шамшурина (он добровольно вызвался на это: жена, понимаешь, уехала в Спасск, к знакомым, все равно мне одному скучать на берегу, а ты как-никак в семью), Листопадов последним сошел по трапу. У ворот порта была телефонная будка, и он решил позвонить домой.
— Папка?! — обрадовалась Лийка. — Ой, ну какой же ты у меня молодец, папка!.. Ты что, знал, что у нас выпускной вечер? Знал, да?
Свободной рукой Листопадов смущенно провел по щеке, снизу вверх. Н-да… Такое событие, столько они его ждали, а тут замотался, запамятовал, и, не напомни дочь, в голову б не пришло.
— Мама-то где? — дипломатично переводя разговор на другое, спросил Листопадов.
— Мама? Она скоро придет. С этим платьем, знаешь, такая морока!..
— С каким платьем?
— Да к вечеру же.
Лийка говорила восторженно и торопливо, и эта торопливость была знакома Листопадову много лет: возвращаясь на базу, он в этой самой будке, испещренной любовными клятвами, прижимал к уху телефонную трубку и слушал, как дочь торопится выложить ему все ее нехитрые новости. И, тоже как всегда, Лийка вдруг спохватилась:
— Ой, да что ж это мы с тобой по телефону? Иди скорее домой, синьор Брабанцио!
«Синьор Брабанцио» тоже было из Лийкиного детства. Совсем еще маленькую, лет пяти, не больше, ее в первый раз взяли в театр, на дневной спектакль. Зина давно мечтала увидеть «Отелло», а пристроить Лийку на время спектакля было некуда. Ничего в происходившем на сцене Лийка, разумеется, не поняла, а только запомнила два этих слова, показавшихся ей почему-то смешными: «синьор Брабанцио».
…И все-таки пошел он не домой, а снова на корабль. Он торопливо козырнул флагу на корме и вызвал Шамшурина.
— Совсем забыл, Владимир Петрович, — переводя дыхание, сказал он. — Могут прислать с завода, за дефектной ведомостью. Без меня не отдавать. Ни в коем случае!
— Есть не отдавать! — удивленно отрепетовал Шамшурин. И ради этого надо было возвращаться на корабль?
…Мир наполнен воспоминаниями.
У входа в скверик, неподалеку от каменных ворот порта, увенчанных двумя корабликами, стояли в ряд продавщицы цветов.
Это был крикливый, шумный народ.
— А вот тюльпанчики! Пожалуйста, взгляните на тюльпанчики!
— Ромашечки не желаете?
— Ирисы, посмотрите, какие ирисы!..
Цветочницы были своеобразным календарем города, они не появлялись на этой площадке у скверика разве только короткой приморской зимой. Но ранней весной, еще задолго до того, как разбуженное море начнет упрямо ворочаться в бухте, освобождаясь ото льда, они уже все тут, и в их корзинах крохотные, перехваченные ниткой букетики первоцветов.
В эту пору ветер еще по-зимнему дует с норда; земля, так и не успев одеться снежным покровом, звенит и покрывается сеткой черных трещин; небо над городом густо-синее, с металлическим суровым отблеском. По утрам на небосклоне долго не гаснет удивительная голубая звезда Вега, — цветочницы по-своему называют ее Первоцветницей. Они пританцовывают на месте в неуклюжих суконных ботах «прощай, молодость», беззлобно переругиваются с постовым милиционером Сеней, суют в рукава окоченевшие пальцы и все-таки терпеливо выстаивают дотемна. Главные их покупатели в эту неуютную пору — девчонки-школьницы да еще влюбленные.
Потом на смену первоцветам приходят тонконогие, с нежным и чистым запахом белые ландыши. Они кажутся сделанными из тонкого серебра, каждый колокольчик в отдельности. Продавщицы цветов уже не греют руки, они из-под ладони глядят в небо, где пунктиром помечены треугольники птичьих стай, а потом, спохватившись, настойчиво суют в руки прохожим эти обернутые в широкопалые листья букетики: весна, как можно весной без цветов!..
Лед к этому времени уже уплыл медленными белыми ладьями; освобожденная зелено-синяя вода бьет в берег размашисто и гулко, и на отогревшихся кораблях в порту горнисты по утрам играют звонкую «Зарю».
Появление сирени, плотный аромат которой вдыхать тяжело и радостно, совпадает с началом стойкой теплой поры; а еще не успеет отойти сирень — корзины цветочниц заполнятся вызывающе яркими громадными шапками розовых, багровых, белых пионов. Еще в капельках утренней росы, они кажутся отягощенными этой влагой, и собственным ароматом, и непередаваемо глубокой мощностью красок.
В легких пестрых платьях, в косынках, завязанных у подбородка, с носами, от загара заклеенными бумажкой, цветочницы уже не зазывают покупателей: они знают, мимо т а к и х цветов пройти равнодушно нельзя, если у тебя еще не окончательно зачерствело сердце.
Сердца не черствеют у моряков — они раскупают перед вечером все это великолепие красок и запахов и, смущенные, несут любимым букеты цветами вниз, как носят веники…
Тогда, семнадцать лет назад, цветочницы тоже стояли в ряд, закрывшись от солнца пестрыми зонтиками; и Листопадов, пока машина, выезжая на центральную улицу, делала разворот возле цветочного ряда, подумал: надо бы купить цветов. Но тут же, впрочем, забыл об этом; он склонился над лицом жены, и у него испуганно дрогнули губы — таким чужим, незнакомым показалось ему это лицо, измененное болью.
Он повторял машинально, понимая и не понимая бессмысленность того, что говорит:
— Ну покрепись немного! Ну потерпи, уже скоро приедем!..
Сержант-шофер повел машину на запрещенной скорости, не обращая внимания ни на красный огонь светофоров, ни на отчаянные свистки милиционеров; он едва успевал давать сигналы, обгоняя встречные машины, и прядка волос прилипла у него ко лбу. А Листопадов все твердил:
— Скорее, Романюк! Давай скорее!..
Они уже въезжали в ворота родильного дома, когда Зина прошептала побелевшими губами первое и единственное за всю дорогу слово: «Быстрей!..»
Цветы он принес вечером, после того как узнал: все благополучно — дочка!
…Мир наполнен воспоминаниями.
Они могут быть разными: веселыми или грустными, забавными или трагическими, но, непрошеные, незваные, все равно они придут к человеку.
Листопадов усмехнулся: расчувствовался…
В день, когда жена должна была возвратиться из родильного дома, он сам — а он тогда плавал старшим помощником, старпомом, — состряпал какой-то замысловатый обед, поминутно заглядывая в поваренную книгу, сбегая купил бутылку вина, украсил комнату цветами и стал ожидать машину. Но ее все не было, и он, махнув рукой, поехал в трамвае. В трамвае они и домой вернулись: Листопадов впервые входил с передней площадки, и ему казалось, что все в вагоне смотрят на него одного. Он боялся, что о н о, это неопределенное, еще даже не рассмотренное им и лишь выставившее наружу крохотный курносый носик, — что оно начнет ворочаться в одеяле.
Зина смеялась:
— Да не бойся ты! Держи ровнее и ничего не бойся — ты же моряк!
Пассажиры в вагоне тоже сочувственно рассмеялись, а Листопадов покраснел. Байковый теплый пакет он от трамвайной остановки до двери нес с такой осторожностью, что Зина, идя сзади, подтрунивала над ним. У двери он перевел дыхание и попросил жену:
— Открой дверь сама. Это, говорят, к счастью…
Зина рассмеялась:
— Давно ты стал суеверным?
Так Лийка вступила в их жизнь. А теперь вот она командует: где ты там, синьор Брабанцио?
Да, так вот: на перекрестке у скверика он купил цветов…
В тесной ходовой рубке взад-вперед расхаживал лейтенант Белоконь. Невысокий, плотный, с темным от загара лицом, он весь дышал молодостью, и щеки его были покрыты тем легким пушком, какой бывает только у юношей, совсем недавно переставших быть подростками. Белоконь хмурил ржаные кустики выцветших бровей и старательно придавал лицу озабоченность. Но это лишь подчеркивало, до чего он еще молод. Увидев командира корабля, он вытянулся «смирно» и отпечатал два шага вперед. Но Листопадов махнул рукой: не нужно.
— Доложите обстановку, — коротко приказал он.
Надо признать, докладывал Белоконь толково, и командир корабля с любопытством поглядывал на него.
— По телефону у вас получается хуже, — одними только уголками губ улыбнулся капитан третьего ранга. Белоконь густо покраснел. — Ну, а что означало «н а ч а л о с ь»?
— Я сказал — начинается, — осторожно возразил лейтенант. — Начинается шторм, товарищ капитан третьего ранга. Видимых признаков еще нет, но барометр падает поминутно… И ветер усилился.
Глазами, выражением лица, всем своим видом он, казалось, просил командира корабля: не нужно больше вспоминать об этом телефонном звонке, не нужно!.. И Листопадов понял его. Он спросил озабоченно:
— Какие успели принять меры?
— Крепится все по-штормовому… Завели штормовые леера… Открыли шпигаты. — Белоконь перечислял и незаметно загибал пальцы на руке: что ж это он упустил?
— Еще? — спросил Листопадов.
Белоконь замялся. Последним своим распоряжением он, похоже, превысил права, которые ему были даны как вахтенному офицеру.
— Еще я приказал заменить у машины матроса Климачкова…
— Это почему? — удивленно поднял брови Листопадов.
Белоконь еще больше смутился и произнес уже совсем тихо:
— Видите ли, товарищ капитан третьего ранга… В училище нам говорили, что в предвидении шторма необходимо учитывать возможности личного состава. В особенности котельных машинистов и вообще машинной команды… Некоторые корабли погибали именно вследствие того, что не были заранее учтены реальные возможности экипажей…
— «Погибали»? — с веселым любопытством переспросил Листопадов. — Ах ты, боже мой!..
Белоконь объяснялся книжно, словно бы заученными фразами, но командир знал, что это невелика беда, — скоро пройдет. После училища все они еще какое-то время школярничают. Важно было другое: то, что молодой офицер заботился о корабле, действовал не по подсказке.
— Интересно, — усмехнулся Листопадов. — Ну, а при чем же здесь Климачков?
— Он… Он не мой матрос, но я знаю: он укачивается.
Листопадов отвернулся, чтобы вахтенный офицер не увидел его улыбку. Видно, и впрямь история повторяется: он сам в первый год службы старался наперечет знать всех, кто укачивается, кто боится шторма, и был убежден, что без этого знания офицер не офицер, что командиром без этого не станешь.