— Ну добро, — сдержанно сказал он. — Вижу, что вас кое-чему учили. Продолжайте нести вахту, только не горячитесь.
— Есть продолжать вахту, — козырнул Белоконь. — Есть не горячиться.
«Что за дива дивные, — с веселым удивлением подумал он. — Я ему про Якова, а он мне про Петра. Я — что барометр падает, а он — «не горячитесь»…»
Впрочем, известно, что у офицера на ходовой вахте особенно-то нет возможности предаваться размышлениям. Приняв прежний озабоченный вид, лейтенант окликнул матроса-рулевого:
— Как ходит руль?
…Листопадов поднес к глазам бинокль.
Было еще сравнительно светло, и он оглядел море до горизонта. В окулярах, в двух широких кругах, покоилась тихая, почти неподвижная гладь.
— Вы, Шамшурин, можете быть свободны, — не глядя, через плечо приказал командир корабля. — Проверьте лично, все ли закреплено как следует.
Море дышало глубоко и медленно. Лишь кое-где поднимались, покачиваясь, белые гребешки пены и тут же падали вниз, таяли; что-то очень мирное, привычно успокаивающее было в этом неторопливом рождении и таянии гребней. Небо темнело только вдалеке, у самого края, там, где оно смыкается с водой; вернее сказать, даже не темнело, а словно было затянуто сизой с темным отливом пеленой. Трудно было сказать с уверенностью, предвестье ли это бури или обычное приближение сумерек?
Нет, ничто, — если судить по одним только этим внешним признакам, — ничто не предвещало непогоды. Вечер опускался на море по-обычному тихий, спокойный; потревоженная вода медленно обтекала неострый форштевень «Баклана», и отсюда, из ходовой рубки, было видно, как ворочается она у бортов.
А барометр продолжал падать. И дело было даже не в нем: если бы вообще никакого барометра не было на корабле, все равно Листопадов сейчас с уверенностью сказал бы: шторм будет. Он даже и сам, пожалуй, не мог бы объяснить, откуда у него эта уверенность. С годами, что ли, у моряка вырабатывается вот такая поразительная способность безошибочно предсказывать перемену погоды далеко наперед. У Листопадова не было ни одного случая, когда это чувство подвело бы его. Сейчас он почти физически ощущал приближение опасности.
«Ну что ж, — размышлял он, неторопливо оглядывая волны. — Кто знает, может, это и к лучшему. Наверняка к лучшему. Матросы на корабле почти все из молодого пополнения, побыли три месяца в учебном отряде — и сюда. А в учебном отряде известно: море с берега, качка в коридорах… — Сколько раз Листопадов выступал против этой тепличной системы обучения молодых моряков… — А шторм как война: показывает человека таким, как он есть: труса трусом, героя героем.
Нет, это неплохо, если шторм».
И все-таки в сердце, запрятанная где-то глубоко, шевелилась тревога. Прежде, когда служил на крейсере, этого чувства он еще не знал. Желание вздремнуть после обеда, тревожное ощущение приближающегося шторма — э, командир, это все не в твою пользу!
В рубку вернулся Шамшурин. Он докладывал с подчеркнутой официальностью: обошел весь корабль, все боевые посты, — в общем, к встрече со штормом подготовлено все. Интересно: оказывается, человек может глядеть тебе прямо в глаза и не видеть тебя. Удивительно прозрачные глаза у Шамшурина!..
Листопадов молча кивает: добро, будем ждать ветра, этого первого вестника непогоды.
И кто его только поймет, этого Шамшурина: у него по пять раз на дню меняется настроение. Нет, надо заставить себя думать о другом.
…Так вот: цветочницы окружили Листопадова, и через минуту он уносил такую огромную, пылающую пламенем пурпурных тонов охапку пионов, что прохожие оглядывались на него. «Завидуйте, завидуйте, — добродушно посмеивался Листопадов. — У вас небось дочери не кончают сегодня десятилеток…»
Лийка встретила его в легком цветастом летнем платьице. Каштановые волосы, коротко подстриженные, делали ее чем-то похожей на озорного мальчишку, который вот-вот выкинет какую-нибудь неожиданную штучку; а вместе с тем в ней было столько женственности, особенно когда она улыбалась, что Листопадов невольно подумал, разглядывая дочь: взрослая какая уже!..
Совсем по-женски тихо ахнув от восторга, Лийка спрятала в цветах сияющее лицо.
— Папка, ох папка же! — воскликнула она. — Я тебя даже поцеловать не могу, пока цветы не поставлю.
— Ладно, сочтемся, — отшутился он. — Свои люди небось.
Лийка возилась в передней с цветами, распределяя их по вазам, банкам и кувшинам, а Листопадов переходил из комнаты в комнату, разглядывая все пристально и как будто даже удивленно, так, словно он видит в первый раз. Медленными, бережными движениями он прикасался к знакомым вещам. Подержал ладони на корешках книг, пробежал глазами: Тургенев, Флобер, Франс, Шолохов… Потрогал пальцами изящную статуэтку: девочка-танцовщица поднялась на цыпочках — это он привез Лийке из Шанхая, когда ходили туда с визитом дружбы. Постоял у письменного стола: молодец, Зина, — оставила все так, как было в минуту его ухода. Книга с закладкой внутри. Коробок с папиросами — под рукой. Давно перепечатанная, но так и не вычитанная им рукопись статьи для «Морского сборника»: «Действия малых судов в войне против империалистической Японии (1945 г.)».
Знакомый мир… Так он делал всякий раз, когда возвращался с моря: он как бы наново знакомился с вещами, окружавшими его здесь, и Зине это поначалу, когда они меньше знали друг друга, казалось причудой, блажью, хотя она никогда ему об этом не говорила. Но ей было трудно сразу понять его: она видела эти вещи каждый день, и ничто вокруг нее не дыбилось, не грохотало, не швыряло в лицо соленой пеной — ее мир был прочным и устойчивым.
А ему — она поняла это много позже, — ему все это было необходимо. Необходимо было каждый раз убеждаться, что все в мире осталось прежним — прочным, нужным и милым сердцу. Она поняла, что вот точно так же — но каждый по-своему — с людьми, с вещами, со всем земным каждый раз встречаются наново едва ли не все моряки, возвращаясь из плаваний.
— Папка, а ты все ж таки сознайся: помнил или нет, что у нас сегодня выпускной вечер? — крикнула из столовой Лийка. — А почему ты не спросил, какое мне платье сшили?
С Лийкой было легко разговаривать: у нее не хватало терпения дождаться ответа. «Женщины мои…» Листопадов усмехнулся: в нечастых письмах друзьям он так, обеих сразу, называет жену и дочку.
Расставив цветы во всех комнатах, Лийка пришла к отцу и села на ручку кресла:
— Итак, сегодня вы мой пленник…
— Товарищ капитан третьего ранга…
Листопадов вздрогнул: к нему обращался лейтенант Белоконь.
— Да?
— Разрешите спросить… А вы… часто попадали в шторм?
— Разрешаю. Часто. И полагаю, что это отличная школа для всякого, кто хочет стать настоящим моряком. — Листопадов поморщился: «полагаю»! Как в старом романе. — А вам, лейтенант, что, — сухо и все еще досадуя на себя, спросил он, выдержав долгую паузу, — вам нечем заняться? Как барометр?
— Виноват. Барометр падает… На руле! Право не ходить.
— Есть право не ходить.
Какая тишина в рубке! Густая чернота разливается по небу на глазах: темнеет небо, темнеет море, — да, шторм будет! Иначе откуда бы взяться этому давящему, беспокойному чувству? Говорят, к этому, хоть сто лет служи, не привыкнешь. Белоконь осторожно покосился на командира корабля: тот забыл о бинокле, сцепил руки за спиной и молча разглядывает море. О чем он сейчас думает?
Фельдшера Остапенко, который появился в рубке, Листопадов обеспокоенно спрашивает глазами: что-нибудь случилось на корабле? — Нет-нет, все в порядке, — тоже взглядом отвечает Остапенко.
Капитан медицинской службы Остапенко, «доктор», как почтительно, а скорее любовно называют его на корабле все, начиная с самого командира, — человек с мягким, добродушным лицом, близорукий и немного сутулый. Он некрасив, у него уже ранние залысины над лбом, фигура грузновата и движения неторопливы. Морская терминология для него остается китайской грамотой, трап он упорно называет лестницей, а палубу полом; и когда глядишь на него, медлительного, спокойного, невольно задаешься вопросом: как этот негромкий и по всему своему виду очень штатский, добродушно-неуклюжий человек мог попасть в суровую флотскую обстановку; и невольно проникаешься симпатией к нему: каково-то ему на корабле?..
Но фельдшер чувствует себя, вопреки всему, не только неплохо, но и почти как дома. Каждого матроса он знает по имени-отчеству; все хорошие, сильные стороны людей он давно разглядел своими добродушными подслеповатыми глазами и давно по-своему оценил.
Когда его избрали секретарем партийной организации корабля, все, даже беспартийные, вроде ворчливого, всегда и всем недовольного кока-сверхсрочника Ерикеева, отнеслись к этому как к должному. Само собой, а кого ж еще, как не доктора? С тех пор Остапенко выбирают вот уже четвертый раз.
Остапенко обстоятельно рассказывает командиру корабля: с коммунистами он уже беседовал. В шторм, что б ни случилось, они самое трудное примут на себя, за это командир может быть спокоен. Старшина Левченко — тот потолкует со своей комсомолией. Кажется, все предусмотрено.
— Да, вот еще что, — вполголоса говорит Остапенко. — Может, есть смысл объяснить личному составу обстановку? Ребята, сами знаете, зеленые. Как горох при дороге… Глядел я сейчас на них — с виду бравые, а в глазах страх запрятался.
Остапенко поглядывает на командира выжидающе, тот подходит и решительно щелкает рычажком включения микрофона.
— Говорит командир корабля, — помедлив, негромко произносит он. — Слушать всем. Товарищи моряки, мы приблизились к штормовой полосе. Служба погоды обещает восемь-девять баллов, а там как придется… Нужны выдержка и спокойствие. Поручаю старослужащим помочь матросам первого года службы…
Листопадов на минуту умолкает. Он знает: повсюду на корабле — и в машинном отделении, и на палубах, и в кубриках, где отдыхают сменившиеся с вахт, и даже на камбузе, — повсюду в это мгновение люди слушают его. Он видит их лица: растерянные, таящие испуг — лица первогодков, наголо стриженных «салажат»; спокойные, деловито озабоченные лица «старичков». Закусив губу, стоит, широко расставив ноги, коренастый Малахов; в глазах у него неизменная насмешливо-веселая искорка. Боцман Гаврилов слушает командира и в то же время проверяет взглядом: ничто не забыто на случай, если вот-вот обрушится шторм? Пулеметчики лейтенанта Вагулова зачехляют установки, а сами повернули головы в сторону репродуктора.