Морские повести — страница 73 из 85

В училище, курсантами, они каждый год проходили летнюю морскую практику. Училище стояло на берегу реки, закованной в серый ноздреватый бетон; море было где-то вдалеке, за домами, за оградами; перед отъездом они ходили прощаться с Медным всадником, вздыбившим своего коня на гранитной глыбе. В новеньких, тщательно подогнанных форменках с золотыми птичками на рукаве, в «мичманках» — аккуратных фуражечках, надетых строго по-уставному — так, чтобы звездочка приходилась прямо над переносицей; тысячу раз осмотренные и проинструктированные, они отправлялись на флоты, навстречу тревожному ветру голубых манящих широт.

Они возвращались поздней осенью, загорелые и обветренные; и фуражки сидели на их головах уже приплюснутыми небрежными «блинчиками», приводящими в ярость комендантские патрули; и тельняшки, полученные только весной, оказывались неправдоподобно быстро выцветшими, — так бывает, только если в этом участвовала хлорная известь; и в курсантском словаре появлялись такие словечки, от которых педагоги хватались за голову.

Белоконь оказался одним из тех немногих счастливчиков, чьи выходы в море неизменно совпадали с отличной, надоедливо отличной, безобразно отличной погодой, и, скорее, они напоминали приятную воскресную прогулку, чем трудную и рискованную работу, какой Белоконю представлялась флотская служба. Синело небо, отраженное в воде; медленно таял бурун, который корабль тащил за собой от самого причала; цветными парашютами, белыми и красными, опускались в глубину красивые медузы.

Белоконь в месяцы этой летней практики узнавал много такого, о чем не рассказывали в училище. Он теперь умел определять глубины по цвету водорослей: зеленые водоросли — мелководье, бурые — глубже, еще глубже — красные, а дальше — темные пучины, где шевелятся скаты и таят свои щупальца осьминоги. Старые боцманы — а боцманы почему-то всегда оказывались опытными сверхсрочниками — твердили ему, как твердят стихи: мысы бывают приглубые, обрубистые, отмелые…

Веселые штурманы разрешали ему делать самостоятельные прокладки, и он впервые узнал, не отвлеченно, не теоретически, что такое невязки, и где искать точку надира, и как определяется зенит. Для него перестали быть просто терминами счислимое место или угол сноса, тактический диаметр циркуляции или элементарное отшествие — все это жило теперь в нем красками и запахами воспоминаний, а не линиями чертежей с буковками по углам. И все это было по-настоящему интересным, и каждое утро Белоконь просыпался с каким-то радостным предощущением событий дня…

Осенью, когда курсанты возвращались в училище, на добрых полтора-два месяца растягивалась их «шехерезада», как они сами называли свои воспоминания. Тогда в спальнях, в длинных и гулких коридорах вечерами свирепствовали ураганы, буйствовали штормы и разъярялись тайфуны, а рассказчики, разумеется, проявляли железное презрение к стихиям; тогда училище взбудораженно гудело от всех этих немыслимых потрясений, и один Белоконь молчал. Не станет же он объяснять им, чем мысы приглубые отличаются от мысов отмелых или почему в лоциях северной части Японского моря упоминаются глубины, которых на самом деле уже давно нет…

Конечно, он понимал, что в рассказах его товарищей правды было как золота в речном песке: хорошо, если крупинки попадутся. Но у него и этих-то крупинок не было, и он был вынужден молчать и слушать. Товарищи объясняли это его скрытностью: из Славки, говорили они убежденно, клещами слово не вытянешь — кремень, а не человек. Но они просто были неважными физиономистами: достаточно было однажды увидеть открытое, в добрых веснушках, белобровое лицо Белоконя, чтобы понять, что до кремня ему еще далеко.

И вот он уже не курсант, не Славка, а товарищ лейтенант. Он, правда, поморщился, когда узнал, что назначают его на «Баклан», — случайно он приметил это суденышко, когда в первый раз бродил в порту. Но офицер, который беседовал с ним в отделе кадров, воскликнул: «Там командир!..» — и от восторженной почтительности даже закрыл глаза.

Но расхваленный командир, должно быть, не понимает, что он, Белоконь, сегодня несет — шутка сказать! — первую самостоятельную вахту. Расхваленный командир продолжает молча смотреть на море, и обычно суровое лицо его сейчас выглядит каким-то домашним, усталым.

— Лейтенант Белоконь, — не глядя на молодого офицера, произносит он. — Проверьте по карте, здесь где-то, по-моему с левого борта, должен быть клип.

— Есть проверить, — автоматически повторяет Белоконь. А сам думает: «Клип»… Что ж это за слово? Что оно может означать?..»

Командир корабля, словно читая мысли растерявшегося молодого офицера, говорит все тем же ровным, «учительским» голосом:

— Клип — это подводный камень или скала. Каменистые мели иногда называют клипенгами, клипнями. Этим словом чаще всего пользуются норвежские и шведские моряки. Вам понятно?

— Так точно, понятно, — сконфуженно подтверждает Белоконь. И склоняется над картой. Как в классе вычитывает!.. — Мы это место уже прошли, товарищ капитан третьего ранга.

Шамшурин постоял в рубке, покачал головой: «Баллов до восьми, пожалуй, раскачает», — и снова ушел в обход по кораблю. И лейтенант знает: так оно и будет, восемь баллов, потому что кто-кто, а помощник — человек бывалый. «Почему я так не люблю капитан-лейтенанта Шамшурина? — удивленно размышлял Белоконь. — Вроде бы тот ни одного плохого слова за все время не сказал, ничем не обидел, а вот не лежит к нему душа — и все тут…»

— Да, восемь будет, — спокойно подтверждает командир.

Слава Белоконь не знает: что же ему, радоваться или горевать в ожидании этого первого своего шторма? Он понимал, что капитан третьего ранга, который с безразличным видом разглядывает сейчас волны, видит каждый его шаг, слышит и оценивает каждое его слово. Поначалу, поняв это, он было хотел обидеться: что ж это, недоверие? А потом подумал: и правильно, недоверие. Ему, Листопадову, а не тебе вверена судьба и этого корабля и каждого из нас.


А Листопадов был сейчас больше похож на невозмутимого посредника, каких присылают во время учений, чем на командира корабля. Стоя возле лейтенанта и не глядя на него, чтобы не смущать и без того поминутно краснеющего юношу, Листопадов спросил — так, будто это было в классе, а не в открытом море, перед лицом шторма:

— Ветер крепчает, волна усиливается. Ваше решение?

И, тоже как на занятии в классе, Белоконь смущенно покусывает губу, припоминая, что ему говорили в училище.

— Буду… — помедлив, отвечает он. — Буду менять курс и разворачиваться носом против ветра. Это наиболее безопасно… Мы потеряем во времени, безусловно… Но шторм есть шторм.

А Листопадов качает головой:

— Нет, лейтенант. Подумайте хорошенько. И не торопитесь. Вспомните, как вас учили: маломощные одновинтовые суда и суда с высоким надводным бортом — а и то и другое к нашему «Баклану», по-моему, полностью относится — повернуть носом против сильного ветра очень трудно, а иногда вовсе невозможно.

Он произносит это так, будто читает по книге — раздельно и неторопливо; и пока Белоконь обдумывает свой ответ, Листопадов командует рулевому:

— Так держать! — Затем оборачивается к лейтенанту: — Ничего с нашей коробочкой не случится, — мягко улыбается он. — Курса менять не будем, «Баклан», с его высокой остойчивостью, и не такое видывал. — Вспомнив, Листопадов добавляет: — Да, вот еще что. Распорядитесь: матроса Климачкова — ко мне.

2

…Да, и вот. Когда уже вернулась домой и занялась обедом Зина, а он поудобнее устроился с газетой на диване, Лийка, словно речь шла о давно решенном, крикнула ему из своей комнаты:

— Папка, а ты знаешь, что после вечера — к морю?

— Это как? — удивился Листопадов. — Среди ночи? Зачем?

— А вот там увидишь!..

За обедом, сколько мать ни старалась выведать у нее, что это еще за такая затея, Лийка не произнесла ни слова, она только посмеивалась и говорила:

— Наполеон любил повторять: «Все приходит вовремя к тому, кто умеет ждать».

— Ну так я не Наполеон, — обозлилась наконец Зина. — И никаким твоим глупым секретам потакать не желаю. Отец, скажи ей, что мы ни к какому морю не пойдем. И что у меня в холодильнике припасена бутылка шампанского.

— Ну, мамочка, ну, миленькая, хорошенькая, — канючила Лийка. — Ну пойдемте, а?..

И ведь уговорила. И ни Зина, ни Листопадов нисколько потом не сожалели, что дали себя уговорить, потому что не только у нее, но даже у него, всю жизнь неразделимо связанного с морем, никогда еще не было  т а к о г о.

…Оно еще спало в этот молчаливый час перед рассветом.

Кому-кому, а уж ему-то, Листопадову, известно, как оно притягивающе красиво — это ночное неслышное море. Почти беззвучно таяли волны на мягком влажном песке; где-то в камнях, срываясь, медленно звенели тяжелые капли; пахло солью, ветром, смолой деревянных баркасов и еще чем-то горьковатым, что уже давно, много лет было знакомо Листопадову и чему, однако, он до сих пор не дал имени.

Лийка усадила их на скамейку, которая стояла почти у самой воды, торопливо чмокнула мать в щеку и исчезла.

— Ну что ты беспокоишься? — будто заранее зная, о чем он думает, вполголоса произнесла Зина: рядом с морем она не смогла бы заставить себя говорить громко, в полный голос. — Лийка поедет в Ленинград, это ее давнишняя мечта. Будет жить у тети Лизы и работать вместе с нею на радиозаводе.

— Как будто у нас тут нет своего радиозавода.

— Не перебивай, пожалуйста… Потом поступит в университет — не сразу, конечно. Там есть искусствоведческое отделение, а в нашем университете его нет, ты это знаешь…

— Как будто плохо быть врачом или педагогом?

— Но ведь это ее выбор, е й  жить, а не нам с тобой, — сухо возразила Зина. — А ты наконец-то спишешься на берег! Надо ж и тебе когда-нибудь возвращаться на грешную землю.

— …А дачу ты уже приглядела, — рассмеялся Листопадов. — Никуда ты отсюда…

И вдруг он остановился на полуслове, а Зина отшатнулась, тихо охнула и припала к его плечу. На берегу, чуть поодаль от них, поднялся огромный столб огня! Это был костер, но костер, который занялся сразу, весь, и сразу обратился в одно сплошное багровое пламя, несущее вертикально к небу золотые каскады искр. Повторенный в черной, маслянисто густой воде моря, костер трещал, стрелял, сыпал на воду мириады живых, стремительных золотых точек.