Морские повести — страница 79 из 85

Но у одного памятника он все-таки задержался: это была простая гранитная плита, поставленная вертикально; и Белоконь снял фуражку: тут были похоронены бесстрашные, веселые матросы, оборонявшие Москву вьюжной зимой сорок первого…

Он смутно помнил их — но все-таки помнил. Они и зимой ходили в стеганках нараспашку, и в треугольнике на груди виднелись синие полосы тельняшек. Бескозырки они носили в вещмешках, и, как бы ни был лют мороз, перед боем снимали солдатские ушанки и надевали эти странные черные шапочки с длинными лентами позади.

Где-то, должно быть в Романцеве, за рекой со странным названием — Война, гремел уличный динамик, — наверное, на крыше клуба. Передавали Чайковского. Звуки фортепьяно, могучие, бурные, были слышны по всей долине. Белоконь отыскал свой мотоцикл, посидел на земле, еще хранившей дневное тепло, потом загасил папиросу и решительно поставил ногу на педаль.

Ничего не произошло в этот лунный вечер, но теперь Белоконь знал твердо: в училище он поедет.

Над серебряным шоссе медленно плыли ночные невесомые облака. Там, где перекрещивались две дороги, на черном гранитном постаменте стояла бронзовая девушка. Облака плыли над ее головой. Она глядела в сторону Москвы. Лунный свет, скользнув, осветил на пьедестале одно, слово: «Зое».

Через неделю Белоконь уехал из Можайска.

Теперь, после стольких лет, все его прежние колебания — быть ему моряком или не быть — казались забавными, не больше; теперь для него вообще не было этого вопроса, и временами ему чудилось, что вот это вздыбленное море виделось еще в смутных детских снах…

Море стало  е г о  морем. Но оно разлучило с Олимпиадой. Иногда он ловил себя на том, что начинает забывать цвет ее русалочьих глаз, очертание губ, мягкие линии плеч. Шутка сказать, за четыре года ему только однажды удалось побывать в родном городке. Можайск был наполнен запахом цветущих лип, веселым перестуком плотничьих топоров, засыпан пахучими сосновыми стружками.

Было утро, и на пороге, испуганно глядя на моряка, стоял большеглазый серьезный хлопец; он держал палец во рту и поначалу все норовил спрятаться за дверь, но потом освоился и к вечеру уже смело расковыривал золотую звездочку на погоне отца.

Принарядившаяся и радостно порозовевшая Олимпиада не присела за весь вечер, кажется, ни на минуту; лишь иногда она на мгновение прижималась щекой к теплому затылку мужа.

Отец, захмелев, говорил раздраженно:

— И долго вы будете… почтовой любовью жить?

Перед рассветом, когда уже начинало теплеть небо над березами, Олимпиада сказала тихо и печально:

— Что ж, батя прав. Ни мужняя жена, ни соломенная вдова…

Белоконь говорил ей какие-то утешающие слова, а сам думал об одном: где взять комнату, ну хотя бы небольшую комнатку в том далеком городе у океана?..

Олимпиада уснула, прижимаясь щекой к его груди, и солнце дымилось в ее волосах; и сердце Белоконя было переполнено любовью и горечью. У другой стены что-то сонно бормотал в своей кроватке Никитка, е г о  сын.

Е г о  море, е г о  сын…

В последнее время Олимпиада уже откровенно торопила его. «Гляди, — писала она, — вырастет Никитка и не будет знать слова «отец» — каково ему?..»

О своей бабьей тоске она уже даже и не поминала.

Белоконь и с Листопадовым толковал, и в штаб соединения ходил: как же быть, а? Но Листопадов тоже не знал, как быть, а в штабе говорили нечто неопределенное.

— Вот отстроят дома в Морском городке, — сказал Листопадов, — и вы получите квартиру, чего б это нам ни стоило…

Дома были закончены, и Листопадов сдержал слово: куда-то он ездил, с кем-то спорил, кого-то упрашивал, а своего добился, приехал с доброй вестью: будет ордер!

…И вот сейчас у Белоконя все стоит в уме печальный, доверительный шепот Гончарова: «А у Иришки, понимаешь, инфильтрат…»

Белоконь в задумчивости крутит пуговицу на кителе, Потом решительно выпрямляется:

— Товарищ капитан третьего ранга…

— Да.

— Разрешите… не по служебному вопросу?

— Д-да…

Листопадов поднимает удивленный взгляд: нашел лейтенант время — в шторм по личным делам.

— Мне должны были, вы говорили, выписать ордер… Пусть его выпишут старшему лейтенанту Гончарову!..

Это как в ледяную воду окунуться: нужна решимость, без раздумий. Он говорил, а сам с ужасом понимал, что снова — теперь уже на совершенно неопределенный срок — отодвигается приезд Олимпиады и Никитин.

А Листопадов все молчит.

— Добро, — сдержанно произносит он наконец. — Не возражаю.

Сказано это обычным, свойственным командиру корабля деловым и спокойным тоном, и все-таки Белоконю слышатся в нем какие-то особые, теплые нотки. Гончаров стоит — и переводит растерянный взгляд то на командира корабля, то на молодого лейтенанта. Он еще не верит. Его лицо, обыкновенное крестьянское лицо с крупными, но не резкими чертами, выражает такое смешение чувств, что даже Листопадов, случайно бросивший взгляд в его сторону, бормочет:

— Ну-ну… На румбе? — не меняя положения головы, отрывисто бросает он.

И лейтенант Белоконь радостно подхватывает — так, будто командир напомнил ему что-то чрезвычайно важное:

— На румбе?

Рулевой отзывается.


Как же все-таки здорово жить на свете, даже если вокруг, в черной и слепой ночи, клокочет обезумевшее море, а корабль взлетает, будто его раскачивают, подобно качелям…

Как хорошо жить!..

4
ЗАПИСЬ В ВАХТЕННОМ ЖУРНАЛЕ

«…20.24. Без особенностей. Шторм слабеет. Видимость — ноль, скорость ветра шестнадцать с половиной метров в секунду.

Курс прежний…»

5

Радистов, как и радиометристов, локаторщиков, шифровальщиков, на кораблях называют «интеллигенцией».

«Интеллигенция» освобождена от ежедневных приборок и субботних авралов, ей не разрешают участвовать в погрузке угля наравне со всеми, в других физических работах; даже в шлюпке «интеллигент» идет кем-то вроде почетного пассажира. Все делается для того, чтобы пальцы «интеллигента» оставались чуткими, куда более чуткими, чем пальцы скрипача, хирурга или скульптора.

Впрочем, глядя на пальцы старшины первой статьи Титова, не подумаешь, что они у него такие чуткие. Обыкновенные, уплотненные на кончиках пальцы с коротко срезанными прямоугольными ногтями. А он этими пальцами вытворяет чудеса. Есть радисты отличные. У них свой «почерк», своя манера работы на ключе. Есть радисты-асы: это уже высший класс, тут и «почерк» особенный, и темп немыслимый.

Титов — ас асов. Когда он появляется в эфире, радисты других кораблей останавливают работу и настраиваются на волну «Баклана»: понаслаждаться и позавидовать. Классным специалистом Титов считается с первого года службы.

— Вы ремесленник, — ворчит он на своего ученика, молчаливого и неуклюжего матроса-первогодка Власова. — Так играют на еврейских свадьбах, как вы работаете. А я из вас должен сделать Паганини. Должен, понимаете?

Должен — потому что пройдет каких-нибудь три месяца, и Титову выдадут проездные документы и удостоверение: «Уволен в запас первой категории». А кто тогда будет поддерживать славу «Баклана»? Этот увалень с крутым затылком? От него дождешься, как же…

И может быть, в тысячный раз он снова начинает объяснять:

— Точки-тире — это для любителей. А для нас с вами — это фа-диезы и си-бемоли, музыка. Вы должны переживать пальцами то, что передаете…

В тесной радиорубке душно и пахнет кислотой: Титов подавно что-то припаивал. Помигивают зеленые глазки приборов. Сопит и потерянно вздыхает Власов: мелодию — пальцами, легко сказать…

А Титов все ворчит, он убежден, что в последнее время ему специально «сплавляют» самых бездарных учеников.

— Ну что вы сидите? — вдруг взрывается он. — Давай-то настраивайтесь на прием, горе мое!..

Шумно вздохнув, Власов начинает крутить ручки, регулирующие прием, и каюта вдруг наполняется смутным гулом далеких пространств; промелькнула строчка какой-то мелодии, на полуслове оборвалось английское слово, мужской густой бас произнес: «Даю пр-робу… Р-раз…»

— Вы что, фокстроты ищете, что ли? — кричит Титов. — Нашли время развлекаться…

И вдруг он поднимает голову и прислушивается.

— Постой! — властным жестом приказывает он матросу: из приемника сыплется тонкая, частая россыпь морзянки. Титов глазами велит Власову: освободи стул; садится и привычным движением нашаривает бумагу и авторучку. Власов, подавшись вперед, собирается о чем-то спросить, но старшина делает страшные глаза — замри, не мешай!..

Он пишет быстро-быстро, потом, когда писк морзянки прекращается, торопливо дает «квитанцию» — вас понял, принял, записал.

— Ну и ну, — бормочет он и, на ходу сдвинув матросу бескозырку на самые брови, выбегает из рубки.

Власов пожимает плечами: чудной он какой-то, этот старшина. «Паганини… — Матрос усмехается: — А все-таки хороший!..»

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Листопадов часто говорит офицерам, когда они соберутся в кают-компании и зайдет речь о флотской службе: хороший командир, как и вообще всякий хороший руководитель, должен обладать даром предвидения. Лейтенанту Белоконю это непонятно.

— В военном деле, да еще в морских скоротечных боях, — с упорной прямотой не соглашается он, — предвидение невозможно. Никто не может заранее сказать, как повернутся события.

— В деталях — да, — чуть улыбаясь, неторопливо соглашается командир корабля. — Но в общих чертах это должно быть известно заранее. Иначе это авантюризм… Да и не только бой я имел в виду.

Мало того что Листопадов поощряет подобные споры между офицерами — чаще всего он сам их и затевает. А когда страсти разгорятся, тут же в ход пойдут всякие авторитеты: и Нахимов, и Лазарев, и Степан Макаров, и англичанин Нельсон. Но от слишком усердного цитирования командир морщится:

— Нам небось «Бакланом» командовать, а не сэру Горацио Нельсону…