Превыше всего Листопадов ценит мысли не вычитанные, а собственные, пускай порой и незрелые.
О «клубе Листопадова», видать, наслышались и на берегу.
— У нас не просто корабль, — доказывал Листопадов зачастившим поверяющим, — у нас учебное судно. В том числе учебное и для самих офицеров. А дельный спор — это, знаете, тоже учеба. Недаром в старину говаривали: «Умный спор — умным мыслям сбор»…
Поверяющие относились к этому чаще всего недоверчиво: кто же их знает, до чего они тут доспорятся. Ну да Листопадова это не пугало: он знал, что в нужную минуту сумеет вмешаться и отрезвить своих распаленных спорщиков.
Особенно азартным оказался лейтенант Коротков, самый молодой из всех офицеров на «Баклане».
Коротков ниспровергал авторитеты с легкостью, на какую способна одна только молодость, и часто становился главным оппонентом командира корабля. У Короткова был склад ума ученого.
В одном они сходились без споров: в вопросах предвидения событий; тут он был полностью на стороне командира корабля и мог часами спорить с Белоконем.
Но ни он, ни даже Листопадов не могли предугадать, что еще случится в этот штормовой вечер, хотя уж куда бы, кажется, еще случаться?..
Старшина Титов влетел в ходовую рубку так стремительно, что едва не сбил с ног Шамшурина. Задохнувшийся от воды, ветра и стремительного бега старшина остановился, перевел шумное дыхание и только после этого подал командиру радиограмму. Листопадов пробежал ее глазами, задумался, перечитал еще раз. Молча передал Шамшурину. Тот прочитал дважды и, пожав плечами, протянул листки штурману Гончарову, который был еще настолько переполнен радостной благодарностью, что не сразу вник в смысл прочитанного. Он прочитал, еще раз перечитал, и лишь после этого его кустистые брови сошлись у переносья.
Гончаров поднимает на командира встревоженный взгляд. Но командир молчит. Теперь они молчат втроем: командир, помощник и штурман. И теперь особенно отчетливо слышно, как все еще ревет, стонет, мечется темное, неразличимое море вокруг. Титову Листопадов кивает, и тот убегает в рубку, где сейчас несет вахту Власов. В молчании проходит довольно долгое время: Листопадов все слушает, как ревет море, и легонько покачивается, заложив руки за спину, — с каблуков на носки. Шамшурин грызет ноготь, и если сейчас взглянуть на него со стороны, можно увидеть, какое у него обрюзгшее и усталое лицо. Штурман Гончаров время от времени покачивает головой и вздыхает.
И тогда Шамшурин осторожно и как-то тускло, будто не обращаясь ни к кому определенно, произносит:
— Да, но при чем тут мы?
Но командир не отозвался. Он даже не повернул головы в сторону своего помощника; ничто не дрогнуло в замкнутом лице командира. Потом он глухо произнес:
— Послушайте, Шамшурин, у вас были когда-нибудь дети?
— Я не понимаю, — вспыхивает помощник. — Вам известно…
— Мне известно только то, что мне известно, — сухо возражает Листопадов. — И я просто подумал: помнишь, ты спросил, где это я гулял прошлую ночь? А гулял я вот где…
Шамшурин слушает его молча, и нескрываемая физическая боль заметна на его лице, и думает он сейчас, как ни странно, не об Асе, нет: он думает о той безымянной женщине в Голубиной пади, в домике на краю обрывистой сопки.
— К чему мне все это знать? — возражает Шамшурин, когда Листопадов делает паузу.
— Видишь ли, просто я сейчас думаю о том, что ведь и она, — он кивает на бланк радиограммы, — она тоже чья-то дочь…
— Но у нас военный корабль, мы выполняем боевое задание. По-моему, мы не имеем права отклоняться от курса…
— Вот именно, боевое, — насмешливо подтверждает Листопадов. — Везем картошку… А там — человек…
Странное дело: умом, рассудком Листопадов на стороне своего помощника. Во всем, решительно во всем Шамшурин прав: и в том, что «Баклан» военный корабль, и что любое задание должно выполняться точно и в срок — все равно, везешь ты картошку или телеграфные столбы. И все-таки Листопадову не хотелось соглашаться со всеми этими разумными доводами, к которым — не будь этого шторма, и этой странной ночи, и еще чего-то, он уж и сам не знал чего, — командир корабля тоже обязательно прибегнул бы.
— Вот что, Владимир Петрович, — твердо произнес Листопадов. — У меня нет привычки обсуждать коллективно свои решения. Берег я, конечно, запрошу. И знаю, что за ответ будет: «Действуйте, сообразуясь с обстановкой». Но решение я уже принял. И никому, прошу это запомнить, н и к о м у я еще не передал право отвечать за мои собственные решения. — Каким-то неожиданно повеселевшим голосом он приказывает: — А ну-ка, Гончаров, давайте мы вместе прикинем…
Шамшурин угрюмо молчит.
…По-разному действует горе на людей. Одних оно пригибает, парализуя волю, активность и самую любовь к жизни. Других, наоборот, делает злее и сильнее — такой человек в неделю свершит столько, что за год не сделал бы.
Шамшурина горе ожесточило.
Сначала он еще верил, что Ася вернется к нему: странная это и мучительная мужская вера, когда и веришь, и знаешь, что нельзя уже верить, и все-таки веришь. Каждый раз, когда корабль возвращался на базу, он чуть ли не бегом торопился по лестнице из порта — это была очень широкая лестница, со множеством ступенек, и он перешагивал через две, через три ступеньки.
Потом начал искать повод оставаться на корабле.
Перемену в помощнике командира первым угадал Остапенко. Он внимательно и долго приглядывался к Шамшурину. Нет-нет, внешне все выглядело совершенно так же, как прежде: помощник командира с достаточным усердием добивался порядка на корабле, с офицерами был достаточно дружелюбен, к матросам — достаточно внимателен. Но именно это-то и настораживало Остапенко: он ненавидел самое слово «достаточно», оно, по его мнению, означало, что человек сам установил для себя границы доброты, дружелюбия, служебного рвения. А это значит — он стал человеком формы, а не души!
Остапенко поделился своими наблюдениями с командиром, тот нахмурился:
— Я и сам это замечаю, только вот причины не знаю…
Уже не сиживал Шамшурин под вечер, в свободную минуту, на юте среди благоговейно слушающих его матросов. Уже не подбадривал он людей какой-нибудь нехитрой шуткой, какая именно и нужна им, когда особенно трудно. Не вносил своим приходом в кают-компанию того оживления, какое возникало прежде. Если же речь заходила о женщинах, он поднимался и, вспомнив о делах, просил у Листопадова разрешения выйти из-за стола. Впрочем, всегда он это делал с таким тактом, что никому не приходило в голову усомниться в неотложности его дел.
И вот сейчас — это странное, пугающее безразличие к чужому горю. Листопадов твердо знал: еще несколько месяцев назад для Шамшурина вообще не было бы вопроса, идти на помощь человеку или не идти. Остапенко как-то недавно высказал предположение:
— Понимаешь, Дмитрий Алексеевич, у него, по-моему, какое-то большое горе. А спрашивать нельзя, раз сам молчит: только бо́льшую боль причинишь своими расспросами. — И уверенно добавил: — Как это ни жестоко, а если я прав, то его выздоровление начнется только после того, как он увидит горшее горе, чужое. И если оно покажется ему сильнее собственного…
«Чудит фельдшер, — подумал после того разговора Листопадов, чуть усмехаясь. — Такие нагромождения «если», что батюшки-светы…»
Ему казалось, что все проще. Ну, повздорил с Асей — это бывает. Ну, может, даже затосковал по жизни на берегу. Это тоже бывает, и тогда Листопадов не стал бы удерживать своего помощника ни единого дня.
…Листопадов привычно потер подбородок: нет, решение принято, и ничего он уже менять не станет.
— Остапенко, ко мне, — приказал он. И когда фельдшер, смахивая капельки с бровей, вошел в рубку, Листопадов нетерпеливым жестом остановил его попытку доложиться. — Такое дело, Сергей Михайлович, — Листопадов вглядывался в лицо фельдшера. — На мысе Озерном, на рыбоприемной базе, умирает девушка. По радио обращаются ко всем судам, находящимся в этом районе. — Листопадов помедлил. — Давай, парторг, вместе думать. Но имей в виду: решение я уже принял. Попытаемся подойти к Озерному… если, конечно, ты не отказываешься помочь.
— А что тут думать? — удивился Остапенко. — Думай не думай, а на помощь идти нужно. Это я вам и как парторг и как медик говорю.
— А… а шторм? — Листопадов покосился в сторону молчаливо стоявшего поодаль Шамшурина. — А наше задание?
«Но ведь ты же сам говоришь, что уже принял решение, — с неожиданной неприязнью подумал Остапенко. — Зачем же тогда…» Но только взглянув на Шамшурина, понял, к кому обращены странные слова командира корабля.
— Н-да, — Остапенко, как он всегда делал в трудную минуту, подергал себя за мочку уха. На мгновение ему представился одинокий катерок, взлетающий на черных волнах к черному небу, и он зябко передернул плечами. — Ну да ведь как это прежде говаривали: бог не выдаст, свинья не съест. А картошка… Ну что ей сделается за несколько часов? Я вообще. — он развел руками, — вообще не понимаю, как это можно ставить рядом: картошка — и человеческая жизнь!.. — Он дружески, как-то озорно подмигнул Шамшурину: — Только матросов мне, Владимир Петрович, дай покрепче.
Листопадов знал, что фельдшер Остапенко не станет колебаться, идти ли ему на мыс Озерной. Он не знал одного: примет ли для себя какое-нибудь решение Шамшурин? Или так и будет понуро, безвольно молчать? Сбоку, чуть наклонив голову, он выжидающе следил за помощником. И не удивился, когда услышал низкий, глуховатый голос Шамшурина:
— Товарищ капитан третьего ранга… Дмитрий Алексеевич…
— ..?
Шамшурин стоял по-уставному: пятки вместе, носки врозь, руки по швам. И только глаза были полны смятения.
— Разрешите мне… пойти с Остапенко.
— Для чего? — Листопадов пожал плечами. — Не вижу в этом никакой необходимости… Ты же знаешь, Владимир Петрович, в каких случаях помощник может покинуть корабль… Или ты, — командир усмехнулся. — перестал верить в способности наших старшин и матросов?..