И тут ему вдруг вспоминаются глаза командира корабля: там, в рубке, прежде чем сказать Климачкову самое важное, командир долго глядел на него и лишь после этого произнес:
— А ведь вы будете неплохим моряком, Климачков.
Ему захотелось, чтобы командир увидел его сейчас: как он уже сравнительно легко переносит качку, как хотя еще и медленно, но все увереннее выполняет приказания Ефремова. «Вот видите, я ж говорил», — наверное, произнес бы капитан третьего ранга — с легкой усмешкой, как он один это умеет.
— Наша должность, — любил говорить боцман Гаврилов, показывая кончики своих тонких красивых пальцев, — она вот где, вся на нервных окончаниях…
И хотя с других кораблей, наслышавшись, приходили посмотреть, как это боцман «Баклана» ухитряется править свою службу, ни разу не повысив голоса, — Гаврилова эта слава не грела. Он мечтал о времени, когда ему не нужно будет ни за что отвечать: ни за шлюпку, унесенную штормом, ни за бухту манильского троса, раскрученную кем-то чуть ли не по всей палубе, — ни за что. Ведь есть же в мире работы, где человек может свободно кончать смену, возвращаться к жене, играть с соседями в «шестьдесят шесть», читать перед сном приключенческие романы — и не думать о том, что где-то вздыбилось море, а катер ушел — и о нем ни слуху ни духу…
Сейчас боцман возится в своей крохотной, похожей на коробочку каморке, отведенной ему в носовой части корабля, — он ее громко называет подшкиперской и хранит в ней все, что больше хранить негде. Тут и нераспечатанные банки с эмалевыми красками, и какие-то ржавые блоки, и старый секстан на специальной полочке, и множество всякой другой корабельной всячины, которой иной раз нет и названия. Он возится в этой клетушке и тихо поет, — голосок у него не сильный, но приятный:
Во поле березонька стояла,
Во поле кудрявая стояла…
Когда Гаврилов начинает петь, это самый верный признак, что он чем-нибудь взволнован.
А как ему не волноваться, если вот уже час пятнадцать минут нет никаких известий о катере, отправленном на мыс Озерной. Конечно, кроме капитана Остапенко, человека, возможно, самого лучшего на свете, однако по всем своим статьям штатского, там есть и опытный моряк — старшина Левченко. Он хотя и радиометрист, интеллигенция, а хорошо бы, чтоб другие на корабле знали морское дело так же, как Левченко.
Но ведь шторм-то — это все-таки шторм…
И Гаврилову уже мерещатся кошмары: он уже видит, как с ходу налетает катер на острый подводный камень, скрытый морем и ночной темнотой; как в пробоину хлещет вода, с шипением и гулом; и как Левченко, взвалив на спину потерявшего сознание капитана, шагает в черную воду…
Вот же, честное слово: дай волю, так воображение туда тебя уведет, откуда потом и дороги не сыщешь. Нет, зря, зря командир корабля принял это решение! Гаврилов не привык обсуждать даже в мыслях приказы и решения начальства, но тут он думает о Листопадове с укоризной.
Люли, люли, стояла.
Люли, люли, стояла.
Кто б подумал, глядя на этого мирно копошащегося в корабельном хламе человека, что все это происходит в самый разгар шторма и что мысли человека одним только этим штормом, будь он неладен, заняты сейчас. Гаврилов поднимает голову, выставив вперед ухо: а и верно, вроде бы стихает…
Мерцает тусклая лампочка под низким сводчатым потолком; слышно, как грохочет вода, разбиваясь о стальной нос «Баклана». Боцман поет и снова мысленно клянет себя: ну почему он не пошел к самому капитану третьего ранга, почему не отсоветовал посылать катер в это ревущее, стонущее, грохочущее ночное сумасшествие?..
Неспокойно на душе у боцмана Гаврилова, ох неспокойно, хоть он и поет все тем же ровным негромким баритоном:
Некому березу заломати,
Некому кудряву защипати…
А капитан третьего ранга в это самое время вышагивает в рубке — два шага вперед, два назад — и, может быть в сотый раз, спрашивает себя: правильно ли он поступил, отправив катер на Озерной? Оперативный флота ответил так, как Листопадов и предполагал: действуйте, сообразуясь с обстановкой; но разве в этом дело? Это не снимает с него, с Листопадова, ответственности. Ах, да и не в ответственности суть!.. «Но ведь с тебя никто не спросил бы, — мысленно разговаривает Листопадов с самим собой. — Никто не потребовал бы отчета — принимал ты эту радиограмму или не принимал…»
«А совесть? — возражает он самому себе. — Почему ты совесть сбросил со счетов? Она разве не требует отчета?..»
И ему почему-то видится Лийка. В пестром домашнем халатике, с легкими волосами, рассыпавшимися по плечам, она стоит в коридорчике и прячет в цветах счастливое лицо.
Забывая, что он только что — и тоже, должно быть, в сотый раз — глядел на часы, Листопадов подносит к глазам циферблат, мерцающий на запястье. С момента отправления катера прошло полтора часа…
Посылая катер, он принял смелое, но единственно возможное в этой обстановке решение: отвести «Баклан» мористее и положить его в дрейф, то есть развернуться носом против волны и оставить кораблю такую минимальную скорость, какая нужна, чтобы не потерять управление. Да, он знал, что такой способ был бы хорош, если бы у «Баклана» был длинный и высокий бак, — в какой-то степени он служил бы защитой от встречных волн. Но что ломать голову, как было бы лучше и как хуже, если выбора у него попросту нет.
Бортовая качка давно сменилась килевой, и она усиливается непрерывно; временами кажется, что «Баклан» разобьется, если и дальше будет так же биться днищем о воду. «Сколько они там пробудут?.. — с тревогой думал Листопадов. — Мы же не сможем долго дрейфовать, выбросит на камни!.. А тогда…»
Ему представились угрюмые, серые островерхие камни, густо выступающие из воды вблизи мыса Озерного, — он знал это местечко, тут когда-то ему привелось руководить спасением людей с пассажирского «Уэллена», пропоровшего себе днище об эти самые камни. Ничего не скажешь — встречаются, конечно, места и похуже, но не часто.
Листопадов не поверил своему слуху, когда сигнальщик обрадованно крикнул:
— Катер!..
— Повторить, — приказал он.
— Катер, товарищ капитан третьего ранга!.. Возвращается.
Далеко внизу, в черной клокочущей бездне, плясал, приближаясь, крохотный огонек.
— Отставить, — резко произнес Листопадов. — Доложить как полагается.
Словно после долгой и трудной работы, по трапу тяжело поднимается человек. Лица его еще не видно — голова утонула в глубоком клеенчатом капюшоне.
— Докладывайте, капитан, — сдержанно приказывает Листопадов; человек отбрасывает капюшон… — Что с капитаном?
— Докладывает старшина первой статьи Левченко. Капитан медицинской службы приказал доложить, что он просит разрешения остаться на берегу до возвращения корабля…
«Уф! — облегченно вздыхает Листопадов. И тут же усмехается: — Ну и ну. Хорошенькое — просит разрешения… А если не разрешу?»
— Мы пытались связаться с «Бакланом», — уже не докладывает, а просто рассказывает Левченко. — Но этот сонный сурок Титов…
— Старшина!..
— Виноват, товарищ командир… Одним словом, наша рация так и не отозвалась, сколько мы ни бились.
— «Баклан» в это время работал с главной базой, — пояснил Шамшурин.
Листопадов делает ему знак: не мешай, Владимир Петрович.
Левченко рассказывает: обвалился штабель бочонков. А они уже были полны рыбой — на базе с часу на час ожидали прихода судна-морозильщика, шторм помешал… Ну, и девчушку — она там трафареты ставила на днищах…
Левченко опускает голову и говорит печально и взволнованно.
— А там девчоночка эта — на ладошке унести можно…
— Что сделал капитан Остапенко? — покусывая губу, негромко спрашивает командир корабля.
Левченко вовсе не по-уставному пожимает плечами:
— Ничего там уже сделать нельзя… Примяло ее сильно. Капитан говорит: если б даже не его сейчас туда, а даже самых раззнаменитейших хирургов, все равно б… А вот вернемся в город, — вдруг поднимает голову Левченко, — честное слово, к прокурору пойду! Нашли кого посылать на работу в такую дикую погоду!..
Боль и горечь в его голосе, и Листопадов знает: и пойдет. И будет требовать немедленного вмешательства, жестких мер. И не успокоится, пока не добьется. Он такой — этот комсомольский секретарь…
Левченко еще стоит в рубке, и командир корабля спохватывается:
— Идите отдыхать, — негромко и мягко говорит он. — Отдыхайте, старшина.
И думает: ох, и накажу я этого самовольного капитана, пусть только на корабль вернется! Думает, хотя превосходно знает, что не накажет.
Сначала на трапе появляются ботинки: большие, неуклюжие кирзовые ботинки; им моряки дали смешное название: «туда-сюда». Потом — холщовые старенькие, но отутюженные под матрацем штаны. И наконец, бинты. Они накручены на голову человеку так, что и глаз не видать, одни щелочки, на руки, ставшие двумя большими белыми коконами. И откуда-то изнутри, из-под слоя бинтов доносится приглушенный голос:
— Ну как тут у вас, хлопцы?
Малахов! От механизмов отойти нельзя, и матросы кричат ему со своих мест:
— Ну как? Очень больно?
— А разве вам разрешили?..
Старший матрос Ефремов — тот самый, что исполняет сейчас обязанности Малахова, — не торопясь, вразвалочку — совсем как Малахов! — подходит к нему и тоном, после которого не хочется вступать в спор — тоже совсем как Малахов — произносит:
— Вот что, Саша. Ты мне друг, и я тебя люблю, ты это знаешь. Но если через две минуты ты не вернешься в санчасть, я сам доложу командиру корабля. Понял или нет?
— Куда понятнее, — усмехается Малахов. — Моя школа, сам себя узнаю́. — Он взрывается: — Да ты человек или кто? Может, я извелся — как тут, в машине?..
— А ничего, — спокойно возражает Ефремов. — В машине полный порядок. Колеса крутятся.