Все садятся за стол. На одном конце стола, "на юте", старший офицер, по бокам его доктор и первый лейтенант, далее старший штурман, артиллерист, батюшка, механик, вахтенные начальники, а на другом конце, "на баке", мичмана и гардемарины.
Вестовые разносят тарелки с супом, пока за столом каждый пьет по рюмке водки. Качка хоть и порядочная, но можно есть, не держа тарелок в руках, и крепкие графины с красным вином устойчиво стоят на столе. Все едят в молчании и словно бы чем-то недовольны. Два Аякса — два юнца гардемарина, еще недавно закадычные друзья, сидевшие всегда рядом, теперь сидят врозь и стараются не встречаться взглядами. Они на днях поссорились из-за пустяков и не говорят. Каждый считает бывшего друга беспримерным эгоистом, недостойным бывшей дружбы, но все-таки никому не жалуется, считая жалобы недостойным себя делом. Курчавый круглолицый мичман Сережкин, веселый малый, всегда жизнерадостный, несосветимый враль и болтун, и тот присмирел, чувствуя, что его невозможное вранье не будет, как прежде, встречено веселым хохотом. Однако он не воздерживается и, окончивши суп, громко обращается к соседу:
— Это что наш переход... пустяки... А вот мне дядя рассказывал... про свой переход... вот так переход!.. Сто шестьдесят пять дней шел, никуда не заходя... Ей-богу... Так половину команды пришлось за борт выбросить... Все от цинги...
Никто даже не улыбается, и Сережкин смолкает, сконфуженный не своим враньем, а общим невниманием.
Доктор было начал рассказывать об Японии, в которой он был три года тому назад, но никто не подавал реплики.
"Слышали, слышали!" — как будто говорили все лица.
Но он все-таки продолжает, пока кто-то не говорит:
— Нет ли у вас чего-либо поновее, доктор?.. Про Японию мы давно слышали...
Доктор обиженно умолкает.
Жаркое — мясные консервы — встречено кислыми минами.
— Ну уж и гадость! — замечает Сережкин.
— А вы не ешьте, коли гадость! — словно ужаленный, восклицает лейтенант, бывший очередным содержателем кают-компании и крайне щекотливый к замечаниям. — Чем я буду вас кормить здесь?.. Бекасами, что ли? Должны бога молить, что солонину редко даю...
— Молю.
— И молите...
— Но это не мешает мне говорить, что консервы гадость, а бекасы вкусная вещь.
— Что вы хотите этим сказать?..
— То и хочу, что сказал...
Готова вспыхнуть ссора. Но старший офицер вмешивается:
— Полноте, господа... Полноте!
А угрюмый гардемарин уже обдумал каверзу и, когда Ворсунька подает ему блюдо, спрашивает у него нарочно громко:
— Это кто тебе глаз подбил?..
Ворсунька молчит.
Все взгляды устремляются на Чебыкина. Тот краснеет.
— Кто, — говорю, — глаз подбил?
— Зашибся... — отвечает, наконец, молодой чернявый вестовой.
Через минуту угрюмый гардемарин продолжает:
— Ведь вот капитан отдал приказ: не драться! А есть же дантисты!
— Не ваше дело об этом рассуждать! — вдруг крикнул Чебыкин, бледнея от злости.
— Полагаю, это дело каждого порядочного человека. А разве это вы своего вестового изукрасили? Я не предполагал... думал, боцман!
— Алексей Алексеич! Потрудитесь оградить меня от дерзостей гардемарина Петрова! — обращается Чебыкин к старшему офицеру.
Тот просит Петрова замолчать.
После пирожного все встают и расходятся по каютам озлобленные.
Клипер точно ожил. У всех оживленные, веселые лица.
— Скоро, братцы, придем! — слышатся одни и те же слова среди матросов.
— Через два дня будем в Батавии! — говорят в кают-компании, и все смотрят друг на друга без озлобления. Все, точно по какому-то волшебству, снова становятся простыми, добрыми малыми и дружными товарищами. Аяксы, конечно, примирились.
Под палящими отвесными лучами солнца клипер прибирается после длинного перехода. Матросы весело скоблят, чистят, подкрашивают и трут судно и под нос мурлыкают песни. Все предвкушают близость берега и гулянки. Уже достали якорную цепь, давно покоившуюся внизу, и приклепали ее.
На утро следующего дня ветер совсем стих, и мы развели пары. Близость экватора сказывалась нестерпимым зноем. Кочегаров без чувств выносили из машины и обливали водой. По расчету берег должен был открыться к пяти часам, но уже с трех часов охотники матросы с марсов сторожили берег. Первому, увидавшему землю, обещана была денежная награда.
И в пятом часу с фор-марса раздался веселый крик:
"Берег!" — крик, отозвавшийся во всех сердцах неописуемой радостью.
К вечеру мы входили в Зондский пролив. Штиль был мертвый. Волшебная панорама открылась пред нами. Справа и слева темнели острова и островки, облитые чудным светом полной луны. Вода казалась какой-то серебристой гладью, таинственной и безмолвной, по которой шел наш клипер, оставляя за собой блестящую фосфорическую ленту.
К утру картина была не менее красива. Мы шли, точно садом, между кудрявых зеленых островков, залитых ярким блеском солнца. Прозрачное изумрудное море точно лизало их.
Наконец мы вышли в открытое место и к сумеркам входили в Батавию. Когда якорь грохнул в воду, офицеры, радостные и примиренные, поздравляли друг друга с приходом, и скоро почти все уехали на берег, на который не вступали шестьдесят два дня.
Ужасный день
Весь черный, с блестящей золотой полоской вокруг, необыкновенно стройный, изящный и красивый со своими чуть-чуть наклоненными назад тремя высокими мачтами, военный четырехпушечный клипер «Ястреб» в это хмурое, тоскливое и холодное утро пятнадцатого ноября 186* года одиноко стоял на двух якорях в пустынной Дуйской бухте неприветного острова Сахалина. Благодаря зыби клипер тихо и равномерно покачивался, то поклевывая острым носом и купая штаги в воде, то опускаясь подзором своей круглой кормы.
«Ястреб», находившийся уже второй год в кругосветном плавании, после посещения наших почти безлюдных в то время портов Приморской области, зашел на Сахалин, чтобы запастись даровым углем, добытым ссыльнокаторжными, недавно переведенными в Дуйский пост из острогов Сибири, и идти затем в Нагасаки, а оттуда — в Сан-Франциско, на соединение с эскадрой Тихого океана.
В этот памятный день погода стояла сырая, с каким-то пронизывающим холодом, заставлявшим вахтенных матросов ёжиться в своих коротких бушлатах и дождевиках, а подвахтенных — чаще подбегать к камбузу погреться. Шел мелкий, частый дождик, и серая мгла заволакивала берег. Оттуда доносился только однообразный характерный гул бурунов[15], перекатывающихся через отмели и гряды подводных камней в глубине бухты. Ветер, не особенно свежий, дул прямо с моря, и на совершенно открытом рейде ходила порядочная зыбь, мешавшая, к общему неудовольствию, быстрой выгрузке угля из двух больших неуклюжих допотопных лодок, которые трепались и подпрыгивали, привязанные у борта клипера, пугая «крупу», как называли матросы линейных солдатиков, приехавших с берега на лодках.
С обычной на военных судах торжественностью на «Ястребе» только что подняли флаг и гюйс, и с восьми часов на клипере начался судовой день. Все офицеры, выходившие к подъему флага наверх, спустились в кают-компанию пить чай. На мостике только оставались закутанные в дождевики капитан, старший офицер и вахтенный начальник, вступивший на вахту.
— Позвольте отпустить вторую вахту в баню? — спросил старший офицер, подходя к капитану. — Первая вахта вчера ездила. Второй будет обидно. Я уж обещал. Матросам баня — праздник.
— Что ж, отпустите. Только пусть скорее возвращаются назад. После погрузки мы снимемся с якоря. Надеюсь, сегодня закончим?
— К четырем часам надо закончить.
— В четыре часа я, во всяком случае, ухожу, — спокойно и в то же время уверенно и властно проговорил капитан. — И то мы промешкались в этой дыре! — прибавил он недовольным тоном, указывая своей белой выхоленной маленькой рукой по направлению к берегу.
Он откинул капюшон дождевика с головы, открыв молодое и красивое лицо, полное энергии и выражения спокойной уверенности стойкого и отважного человека, и, слегка прищурив свои серые лучистые и мягкие глаза, с напряженным вниманием всматривался вперед, в туманную даль открытого моря, где белели седые гребни волн. Ветер трепал его светло-русые бакенбарды, и дождь хлестал прямо в лицо. Несколько секунд не спускал он глаз с моря, точно стараясь угадать: не собирается ли оно разбушеваться, и, казалось, успокоенный, поднял глаза на нависшие тучи и потом прислушался к гулу бурунов, шумевших за кормой.
— За якорным канатом хорошенько следите. Здесь подлый грунт, каменистый, — сказал он вахтенному начальнику.
— Есть! — коротко и весело отрезал молодой лейтенант Чирков, прикладывая руку к полям зюйдвестки и, видимо, щеголяя и служебной аффектацией хорошего подчиненного, и своим красивым баритоном, и своим внешним видом заправского моряка.
— Сколько вытравлено цепи?
— Десять сажен каждого якоря.
Капитан двинулся было с мостика, но остановился и еще раз повторил, обращаясь к плотной и приземистой фигуре старшего офицера:
— Так уж пожалуйста, Николай Николаич, чтобы баркас вернулся как можно скорей… Барометр пока хорошо стоит, но, того и гляди, может засвежеть. Ветер прямо в лоб, баркасу и не выгрести.
— К одиннадцати часам баркас вернется, Алексей Петрович.
— Кто поедет с командой?
— Мичман Нырков.
— Скажите ему, чтоб немедленно возвращался на клипер, если начнет свежеть.
С этими словами капитан сошел с мостика и спустился в свою большую комфортабельную капитанскую каюту. Проворный вестовой принял у входа дождевик, и капитан присел у круглого стола, на котором уж был подан кофе и стояли свежие булки и масло.
Старший офицер, ближайший помощник капитана, так сказать «хозяйский глаз» судна и верховный жрец культа порядка и чистоты, по обыкновению поднявшись вместе с матросами, с пяти часов утра носился по клиперу во время обычной его утренней уборки и торопился теперь выпить поскорее стакан-другой горячего чаю, чтобы затем снова выбежать наверх и поторапливать выгрузкой угля. Отдавши вахтенному офицеру приказание собрать вторую вахту на берег, приготовить баркас и дать ему знак, когда люди будут готовы, он торопливо сбежал с мостика и спустился в кают-компан