Морские волки. Навстречу шторму — страница 14 из 58

Недавняя история с Лукьяновым быстро пронеслась в голове Ивкова.

И он, поблагодарив за приглашение и мысленно проклиная его, не особенно веселый, с понурым видом влопавшегося человека, вошел вслед за адмиралом в его приемную и вместе столовую.

Это была огромная, роскошная, полная света каюта, отделанная щитами из красного дерева, с небольшим балконом за кормой, в раскрытые двери которого, словно в рамке, виднелся океан и голубое высокое небо. Ковер во всю каюту, диван вокруг стен, мягкая мебель, качалки, библиотечный шкаф и большой стол посредине – все это было роскошно и солидно. Двери по бокам вели в кабинет, спальню, уборную и ванную этого комфортабельного адмиральского помещения.

– Эй, Васька! Еще чашку! – крикнул адмирал, подходя к небольшому столу в глубине каюты, у дивана, накрытому белоснежной скатертью. – Садитесь, любезный друг, – обратился он к Ивкову, опускаясь на диван.

На столе аппетитно красовались свежие, только что испеченные вкусные булки и сухари, тарелочки с ломтиками холодной ветчины и языка, сыр, масло и банка с консервованными сливками.

Васька подал две большие чашки горячего кофе; адмирал сам положил в обе чашки сливок, размешал и, подавая одну чашку Ивкову, промолвил:

– Кофе Васька хорошо варит…

Он принялся за кофе, заедая его бутербродами. Вид вкусных яств соблазнил и гардемарина, хотя он и пил только что чай.

– Кушайте, кушайте на здоровье, Ивков… Быть может, вы любите печенье?.. Эй, Васька! Подай нам печенья!..

Несколько минут прошло в молчании. Адмирал кончил свою чашку и приказал Ваське подать Ивкову другую.

– Благодарю, Иван Андреевич, я больше не хочу.

– Выпейте… Ведь вы у себя такого кофе не пьете…

– Мы чай пьем.

– То-то и есть. Васька, налей!

– Я, право, не хочу более, Иван Андреевич. Разрешите не пить! – просил, улыбаясь, Ивков.

– Ну, как хотите. Васька, не наливай и убери со стола!

Адмирал вынул портсигар и протянул его Ивкову.

Гардемарин, давно уже пробавлявшийся манилками и изредка позволявший себе полакомиться папиросками, покупая их за баснословно дорогую цену у Васьки (он запасся табаком и делал хороший гешефт, продавая их офицерам), разумеется, не отказался и закурил отличную душистую адмиральскую папироску, с наслаждением затягиваясь. Закурил и адмирал.

Попыхивая дымком, он уставил на Ивкова свои кроткие, слегка задумчивые теперь глаза и мягко и ласково проговорил:

– Смотрю я на вас, Ивков, и вспоминаю свою молодость, вспоминаю вашего батюшку и вашего покойного брата. Он ведь мой лучший друг был… с корпуса дружили… Прекрасный морской офицер был ваш брат… Его и Владимир Алексеевич Корнилов ценил, а Владимир Алексеевич не ошибался никогда. И батюшка ваш в свое время славился как лихой адмирал. Крутенек только был. Мы, тогда мичмана, боялись его, как огня.

В небольших, бойких и живых карих глазах Ивкова блеснула улыбка.

«И ты тоже бешеный. И тебя, брат, боятся!» – подумал он.

– А вас, Петя, я вот каким маленьким знал! – прибавил нежным тоном беспокойный адмирал, хорошо знавший всю семью Ивкова.

Это фамильярное «Петя» и этот ласковый, интимный тон, по-видимому, были не особенно приятны гардемарину, и он не только не был этим тронут, но счел долгом принять необыкновенно серьезный и строгий вид: «Не размазывай, дескать!»

Совсем еще юный, почитывавший умные книжки и исповедовавший самые крайние мнения, он мечтал по возвращении в Россию «наплевать» на службу и «служить» народу – как, он и сам хорошенько не знал. Нечего и говорить, что он старался держать себя подальше от адмирала и его любезностей и часто в кают-компании и в кругу товарищей гардемаринов зло подсмеивался над адмиралом, отлично подмечая недостатки, слабости и смешные его стороны, и еще более над теми «трусами» и «льстецами», которые выслушивают его дерзости и лебезят пред ним, и изливал немало гражданских чувств и остроумия в своих стихотворениях на адмирала. Пользоваться чьей-нибудь протекцией он, конечно, считал унизительным, злился, когда ему говорили, что Корнев его «выведет», и бывал в восторге, когда выводил адмирала из себя до того, что тот грозился его повесить на нока-рее, во что Ивков ни на секунду не верил. Живой и увлекающийся, задорный, нетерпимый и несколько прямолинейный, он настраивал себя враждебно к адмиралу уже по тому одному, что тот был «начальство», да еще «отчаянный деспот», не понимающий, что все люди равны, и отдавшийся весь исключительно морскому делу, тогда как есть дела поважнее.

И Ивков, признавая в адмирале лихого моряка, все-таки относился к нему неодобрительно, слишком юный, чтобы простить ему его недостатки, оценить его достоинства и вообще понять всю эту сложную и оригинальную натуру.

Только впоследствии, когда он побольше повидал людей и когда жизнь его помяла, он многое простил беспокойному адмиралу и понял его.

Адмирал не замечал этой серьезности Ивкова и продолжал:

– И тогда вы были отчаянный мальчишка. Однажды вы со мной проделали злую-таки шутку… Помните?

– Не помню, ваше превосходительство.

Ивков нарочно протитуловал.

– А я так хорошо помню… Пришел как-то вечером я к вам… Целый день был на вооружении и устал… Сестра ваша, Любовь Алексеевна, пела… Я слушал и задремал… И вдруг вокруг меня смех… Я проснулся и что же?.. На голове у меня кивер… Это вы тогда надели…

И адмирал рассмеялся.

Помолчав, он неожиданно прибавил:

– А теперь я глазастый черт? А?.. Это ведь вы все стихи пишете про своего адмирала?..

– Я, ваше превосходительство…

– Очень хотел бы прочесть… Давеча я слышал только два куплета… А их, верно, много?

– Много…

– Так принесите… Любопытно, как вы меня браните… Очень любопытно…

– Вам мои стихи не понравятся, ваше превосходительство…

– Это уж мое дело.

– Что ж, я принесу! – задорно отвечал Ивков, словно бы говоря: «Я тебя не боюсь!»

– Ну, а теперь я вас попрошу, любезный друг, перевести несколько страниц лоции Кергалета… Книга у меня в кабинете… возьмите, а то вы все будете вздором заниматься… стихи писать… Да скажите гардемаринам, чтобы все пришли ко мне в десять часов… читать будем!.. И знаете ли что, Ивков?.. Ведь я очень люблю вас и хотел бы из вас бравого моряка сделать, да и всех ваших товарищей люблю, а вы все ничего не понимаете… Думаете: адмирал сумасшедший школит вас так, чтоб допечь?.. Ну, да после поймете, когда умнее станете! – каким-то пророческим тоном проговорил адмирал.

И с этими словами вышел из каюты.

VI

Тотчас же после подъема флага и обычных утренних рапортов о благополучии корвета во всех отношениях господа офицеры, собравшиеся к подъему флага на шканцах, торопливо спустились в кают-компанию, вполне удовлетворенные сегодня внешним видом адмирала. Казалось, он находился в отличном расположении духа – глаза не метали молний, плечи не ерзали, и руки не сжимались в кулаки, – словом, по всем признакам, ничто не предвещало «шторма» и общих «разносов», начинавшихся обыкновенно кратким, далеко не красноречивым, хотя и энергичным по тону предисловием о том, как завещали служить такие доблестные моряки, как Лазарев, Корнилов и Нахимов.

– А вы, господа, как служите-с?

Этот вопрос был, так сказать, штормовым предвестником. Затем начинался самый «шторм», доходивший иногда до степени «урагана», если вспыльчивый гнев адмирала поднимался до высшего предела, когда у Снежкова начинало болеть под ложечкой, а у некоторых дрожали поджилки и замирали сердца.

Не лишено было благоприятного значения и то обстоятельство, что сегодня на вахте Владимира Андреевича ему ни разу не попало. Недаром же он был весел после вахты, не имел чересчур ошалелого вида и не без некоторой хвастливости рассказывал в кают-компании о любезности и приветливости адмирала, хотя подлец Васька и раздражил его, долго не подавая горячей воды для бритья.

– А я уж, признаться, было струсил. Думал, выйдет он сердитый и разнесет за что-нибудь вдребезги, – говорил с добродушной откровенностью Снежков, намазывая маслом ломоть белого хлеба.

– Нервы у вас, Владимир Андреич, того… слабы, хоть, кажется, бог вас здоровьем не обидел… Ишь ведь разнесло вас как, – заметил худой и поджарый маленький лейтенант Николаев. – Кажется, пора бы привыкнуть… Шесть месяцев мыкаемся с беспокойным адмиралом.

– То-то нервы, должно быть…

– Я вот привык, – продолжал маленький лейтенант с черными усами и бакенбардами, – и отношусь философски. Пусть себе орет как бешеный. Поорет и перестанет.

– Это вы правильно рассуждаете, – вставил пожилой белобрысый доктор, невозмутимый флегматик, которого, по-видимому, ничто никогда не трогало, не удивляло и не возмущало. – Из-за чего расстраивать себе нервы и лишать себя хорошего расположения духа?.. Из-за того, что у нас адмирал беспокойный сангвиник?.. Не стоит…

– Вам, батенька, хорошо рассуждать… Вы, как доктор, стоите в стороне… Вам что? Вам только завидовать можно! – не без досады промолвил Снежков. – А будь вы в нашей шкуре…

– Остался бы таким же философом, поверьте, господа! – насмешливо бросил с конца стола черноволосый юный мичман Леонтьев, с нервным лицом, бойкими глазами и приподнятой верхней губой, что придавало его лицу саркастическое, слегка надменное выражение.

– Конечно, остался бы! – хладнокровно промолвил доктор.

– И кушали бы адмиральскую ругань? – задорно допрашивал мичман.

– И кушал бы…

– Похвальная философия… очень похвальная… Вообще у нас, господа, слишком много философии терпения и покорности. Вот эта самая философия и плодит таких самодуров, как наш адмирал.

– Ишь какой вы прыткий петушок! Скоро, батенька, упрыгаетесь! – снисходительно заметил доктор.

Но еще не «упрыгавшийся» мичман не обратил на эти слова ни малейшего внимания и, закипая, по обыкновению, необыкновенно быстро, продолжал:

– Я еще удивляюсь нашему башибузуку. Право, удивляюсь. Он еще мало ругается и мало разносит… Он еще церемонится…