Сами командиры «Индирлага» на откровенное захребетничество блатных – если они знали свое место и размер присвоенного – смотрели сквозь пальцы. А по поводу ухудшения и без того горькой доли почти безликой для них зековской массы не сильно беспокоилась. Тут их мог озадачить разве что всеобщий мор. А без него главным оставалось лишь одно – план добычи. Стране нужно было золото. Много золота. И – армия дешевых рабов для его извлечения из глубоких недр. Такую армию – если не зарываться – всегда можно было пополнить без особой головной боли. Поэтому этапы с Магадана шли без передыха. Один за другим.
В ответ на отеческую заботу верхов зеки косили от работы как могли. Многие при этом доходили до крайности: уходили в «отказ» и даже занимались членовредительством. С этим «Вавилов» столкнулся буквально с первого своего рабочего дня на лесоповале, куда он попал сначала вместо шахты.
В их пересыльный барак наведался один из местных авторитетных «бугров», то бишь бригадиров. Имел он лагерную кличку Рудый и пришел подобрать себе «ударников труда», вместо выбывших по смерти или увечью. А поскольку в зону дошел слух о побоище, которое учинил «Вавилов» на пароходе, плотно им заинтересовался.
– Из фронтовиков? – спросил, усевшись напротив.
– Воевал в морской пехоте.
– Пойдешь ко мне в бригаду?
– Да меня вроде сосватали в забой, – пожал плечами новичок. – Граждане начальники.
– С ними я договорюсь, – прозрачно взглянул на него «бугор». – А мне нужны ребята с «душком», чтобы давать план и кубометры.
«Хрен редьки не слаще», – подумал Дим, после чего дал добро. Согласились еще трое.
Когда же бригадир ушел, поинтересовался у нарядчика из старожилов, что он за птица.
– Из бывших офицеров, – прошамкал тот. – В сорок пятом в Бреслау укокошил по пьянке в кабаке польского капитана. Сидит пять лет. Осенью готовится на волю.
– А почему такое погоняло[146]? Потому что рыжий?
– Это его так поляки с бандеровцами прозвали, – оголил десны нарядчик. – Как заловит в темном углу какого, бьет смертным боем. А что ты в бригаду к Рудому согласился, так то правильно. У него всегда «кубики», пайка посытней и живут дольше.
– Ясно, – сказал Дим, а в голове мелькнуло: «Похожие у нас судьбы».
И вот теперь он наяву увидел, что такое лесоповал по-колымски.
Вместе с их бригадой на таежной делянке, окруженной охраной с собаками, трудились еще две. Орудуя пилами, вагами и топорами. С хряском валились высокие сосны и ели, с них на плечи осыпался снег, слышались крики «Поберегись!» и маты.
В один из коротких перекуров, когда Дим сидя на комле только что спиленного кедра перематывал портянку, из-за его ветвей вынырнул истощенный шнырь и, водя по сторонам глазами, продемонстрировал хлебную пайку.
– Слышь, отруби мне руку, – прохрипел запекшимися губами. – А я тебе «трехсотку». За работу.
У Дима от голода – спазм в желудке. Пайку глазами уже жрать начал. Но все же себя пересилили. Послал шныря на хер. А спустя полчаса в дальнем конце делянки крик, гам, шнырь вместо руки кровавым обрубком машет. Нашел-таки чудило какого-то сговорчивого мужика… Тот отработал за пайку. На шум подскочила охрана. То, что у «укороченного» от руки осталось, стянули жгутом в предплечье. Потом отмутузили для анестезии и куда-то уволокли. Пиная ногами.
С первыми звездами, когда пригнали в лагерь, бросилась Диму в глаза картина. Двигают навстречу пять инвалидов – снег меж бараков разметают. И все однорукие.
Через сутки на утреннем разводе новое ЧП. Вдруг из строя прямо на охрану выбегает какой-то зек. Видно, взрывник из шахты. Потому как в кулаке зажата толовая шашка с запалом. Он ею размахивает и орет: «В гробу я видел всех коммунистов, а эту падлу Сталина!..»
Зеки от крикуна как от чумного кто куда. Перепуганная охрана на прицел. Очередь. От ватника только клочья полетели…
– Ну, как тебе у нас? – спросил как-то вечером Дима бригадир, заполнив наряды и дымя цигаркой.
– Полный абзац, – нахмурился тот. – На войне такого не было.
– Это что, – сощурился от дыма Рудый. – Тут бывало и хуже. Помню, пригнали нас сюда зимой сорок пятого. Тысячу двести фронтовиков. И построили на плацу в предзоннике. Вышел начальник лагеря, хромой майор с палочкой. Стал в центре, оглядел нас, а потом толкнул речь. Такого порядка. Мол, зона эта воровская. Работяги пашут за себя и того парня, «авторитеты» с шестерками отдыхают. Хотите получать пайку и жить – разберитесь с ворами. Администрация вмешиваться не будет. За неделю по ночам мы перебили в лагере всех «законников»[147], а самых идейных повесили на обмотках. В назидание шестеркам. В лагере установился относительный порядок. Но прошло время, и все вернулось на круги своя. Часть наших разбросали по другим зонам и приискам, ворья с материка стали гнать больше, и они опять стали боговать. Хотя на фронтовиков буром не прут. Опасаются. Ну, а то, что ты видел сейчас, легкий крик на лужайке. Не забирай в голову.
– Понял, – зыркнул на бригадира Дим. – Не буду.
А ночью задумался, что делать дальше. Косить от работы и, вдыхая в себя изготовленную из сахарного песка «мастырку», провоцировать этим легочное кровотечение, чтобы попасть в медсанчасть? Только что потом? Ведь весь срок в больничке не перекантуешься. А значит, после нее или пойдешь в шахту, или, еще хуже, пропишешься в «Индии».
«Индией» в зоне называли особый барак, где собиралось до кучи изувеченных «самострелов», безнадежных «отказников» и просто доходяг, потерявших человеческий облик. О далекой тропической стране в нем напоминало только одно – толпы голых, предельно истощенных людей. Все остальное, включая климат, было свое, родное, колымское, гулаговское. Одежды, вместо изношенной, не давали никакой. На работу не выводили – что толку от полудохлых? Но зато и не кормили. Не считать же едой триста граммов квелого хлеба и миску пустой баланды в день. Доппитание себе «индийцы» организовывали на лагерной помойке. Дим не раз наблюдал, как они собирали там протухшие селедочные головы, гнилые листья от капусты, растапливали на костерках в пустых консервных банках снег и варили в них чудовищно зловонную похлебку.
Для самих обитателей «Индии» процесс неизбежного угасания выглядел как одна страшная, растянутая во времени пытка голодом. Обычный путь к безымянной братской могиле на ближайшей сопке начинался, как правило, с карточной игры на собственную нищенскую пайку. А в результате в иллюзии рискнуть, но вырвать у судьбы дополнительный кусочек хлеба, несчастные проигрывали и пайку, и себя. Потеряв последнее, неудачники слонялись по бараку страшными призраками с собственноручно пришитыми прямо к живому телу четырьмя или шестью пуговицами (соответственно «бушлат четыре» и «бушлат шесть» – в зависимости от того, кто на каких условиях проиграл).
Кроме «обушлаченных», там водились и «обездвиженные». Вернее – пригвожденные. В отличие от остальных, этот тип проигравшихся нары покинуть не мог. Согласно условиям, которые они поставили на кон и проиграли, несчастным приходилось, оттянув мошонку и пробив ее гвоздем, собственноручно пришпилить себя к шконке. Вопрос о поиске прокорма для таких уже не стоял. Их неизбежно ждали мучительное угасание и скорое небытие.
Избрать себе такую жалкую долю, смириться с участью отработанного человеческого материала Дим не мог. Против этого восставала вся его здоровая, волевая натура, для которой потеря лица, чести и достоинства была хуже смерти.
Иное дело – вырваться, уйти…
О побеге «Вавилов» грезил буквально с первых дней нахождения в лагере. Бывало, оказывался на грани срыва. И тогда за издевательства был готов рвать вохру голыми руками.
С досадой вспоминал, как иногда на воле слушал радиопередачи «вражеских голосов», вещавших об очередном преступлении «кровавого режима Кремля». И костерил заокеанских политруков-агитаторов за наивность и склонность к пустому трепу. Уж куда было бы дельней скинуть с самолетов сюда, в зону, оружие. Имевшиеся в ней в избытке бывалые солдаты с ним до самой Москвы дошли бы. Уверенность, эта у Дима не просто от личного самоощущения происходила. Какой только народ не «куковал» в лагере.
Рядом с такими же, как он, бывшими фронтовиками обретались те, кто еще совсем недавно стрелял им в спины: прибалтийские «лесные братья», лютоватые хлопцы-бандеровцы, власовцы и бывшие полицаи. Тянули свой срок на соседних нарах верные члены сначала «ленинской», а потом и очень даже «сталинской» партии. Причем, ничем непоколебимые в своей вере «стойкие большевики» трагикомично старались не перемешиваться с менее упертыми «меньшевиками».
В одних производственных бригадах крепили трудовые ряды злостные похитители совхозных колосков, идейно вредные любители политических анекдотов и черт еще знает к чему причастные, а чаще всего вообще ни к чему не причастные граждане, интересные теперь своей великой Родине только в одном качестве – неприхотливой дармовой рабсилы. Бывшие фронтовики в этом конгломерате заметно выделялись чувством собственного достоинства, гордой принадлежностью к боевому братству и обостренной нетерпимостью к произволу. Не случайно, приключившийся в конце сороковых их перебор в зонах, аукнулся властям большой заварушкой.
По рассказам Рудого и других лагерных старожилов, группа заключенных офицеров, в том числе летчиков, подняла восстание. Перебив охрану и хорошо вооружившись, они двинулись на Оймякон, где располагался большой военный аэродром. Оттуда, захватив самолеты, восставшие планировали перелететь с Чукотки на Аляску.
Посланные на подавление отборные войска НКВД долгое время с ними ничего поделать не могли. Лезть под пули особо не старались. А если активничали – несли сокрушительный урон от бывалых, умелых солдат, предпочитавших умереть свободными.
Несколько раз, имитируя бой в окружении и занимая круговую оборону в распадках, повстанцы заманивали преследователей на противоположные склоны сопок, в сумерках профессионально уходили из зоны перекрестного огня, предоставив дезорганизованному противнику долго вслепую молотить друг друга.