– Как овсянка?
Сантану хватило чувства такта посмеяться вместе со всеми.
– А твое? – спросила она. Уголки ее губ были окрашены вином.
– Мое? У меня библейское имя…
– Я знаю, – ее взгляд приводил в замешательство. Я замялся.
– Оно означает – строитель новых миров.
Весь вечер мы кружились по комнате, смешиваясь с новыми компаниями. Образовывали неформальные союзы, тут же разбивали их, вновь наполняли стаканы, накладывали в тарелки канапе. Некоторые сворачивали сигары «Золотая Вирджиния» и выходили на крошечный балкон, где едва ли мог поместиться один человек. Тамсин тоже курила, маленькие аккуратные сигареты с ментолом, и я видел, что Ева старалась составить ей компанию; склонив темные головы друг к другу, они смеялись и обменивались восторженными взглядами. В определенный момент я обнаружил себя рядом с писательницей из Гонконга, худенькой девушкой по имени Ся, напоминавшей воробья. Она работала над диссертацией в области творческого мастерства в Лондонском университете и недавно выпустила сборник рассказов.
– Они охватывают больше ста лет, – объяснила она, – с 1830-х до передачи власти в 1997-м[23].
– А о чем они?
– Знаешь, – ответила она, – это самый трудный вопрос.
Мы рассмеялись как товарищи по творческому несчастью.
– А ты? – Ее глаза были очень темными и очень блестящими, как отполированные бусины. – Ты тоже пишешь художественную прозу?
– Нет, не совсем.
– Почему?
Я ответил, что не пишу художественную прозу, потому что не могу найти слов. Она молчала – ждала, пока я уточню.
Потому что однажды у меня забрали все слова. Забрал Ленни. Забрал Николас.
В этот момент к нам присоединился художник из Непала, бритоголовый молодой человек в рубашке с огуречным принтом и винтажных очках с выпуклыми стеклами. Он представился как Найян, его британский акцент был четким и ясным.
– Ты прожил тут всю жизнь? – спросила Ся.
Художник пил виски, и в его манере прихлебывать из стакана было что-то такое, отчего мне захотелось прикоснуться к его губам. Его дед, объяснил он, был гуркхом[24], родители перебрались в Британию до того, как он родился.
– Когда я приезжаю в Непал, – сказал он, – я рассказываю им об осени. У них нет осени… вам она нравится? То, что она творит с деревьями?
Я сказал, что тоже люблю это потерянное время года. Оно ли вдохновило его на рисунок для обложки брошюры?
– Да, – он рассмеялся, – как и все остальное – мандалы, космос, клетки, кружева, парча. Многолетние традиции геометрических и цветочных узоров Дальнего Востока, Среднего Востока, Византии и барокко.
– Как, – он небрежно втянул остатки виски, – можно отделить одно от другого?
Потом мы с Евой остались на кухне одни. Я помог ей открыть еще несколько бутылок с вином. Кухня была аккуратной, высокомерно чистой – белая плитка и белые стойки, казалось, никогда не видели крошек или жирных пятен. Короче, кухня, на которой не особенно много готовили. Когда Ева открыла холодильник, я понял почему – все полки были забиты готовыми блюдами из «Вейтроуз», восхитительными контейнерами с едой. Лосось, копченный на чае. Тальята с горчицей и пармезаном. Филе морского окуня с фенхелем и ванильным маслом.
Она вынула бутылку белого вина. Изысканного, элегантного Calvet Pouilly Fumé.
– Кто был этот юноша?
– Какой? – я боролся с ножом для вина, он пытался вырваться от меня и перелететь через стойку.
– Тот… в книжном магазине.
– Не знаю, – это по крайней мере была правда.
Ева откинулась назад, поднесла бокал к губам. Выражением лица она напомнила мне мою старшую сестру – такая же озабоченная, чуть суровая. Хотя более непохожих друг на друга людей трудно было представить. Геометрически четкое каре Евы и вечно стянутые в хвост волосы сестры. Смешанное происхождение Евы выдавали ее черты – широкий лоб, длинный прямой нос, маленький рот, похожий на бутон розы, и сильно суженные глаза. Контуры лица моей сестры были нежными, мягкими, как полная луна.
– Он что-то тебе дал.
– Это… ну, я еще не смотрел.
– Тайный поклонник! Что же он тебе дал?
Конверт лежал в моем кармане. Я не ощущал его, но он лежал там – тяжелый, как камень.
– Записку.
– Записку?
– Просто привет от старого друга. Ничего такого, – я надеялся, что говорил с беззаботностью, которой не ощущал. Ева рассмеялась, свет играл на ее волосах.
– Ладно, не буду к тебе лезть. Пойдешь со мной в субботу? На выставку этого индийского британца?
Я был благодарен ей, что не стала на меня давить. Я не хотел быть грубым, тем более с ней, тем более что она взяла меня под крыло, беспокоясь, что я буду ощущать себя потерянным, не в своей тарелке. И, хотя я знал о Стефане, я все же подумал – вдруг здесь есть что-то еще, вдруг я заполняю пробел в форме фигуры, которой нет рядом.
Той ночью я отправился домой к художнику из Непала. В его квартиру-студию в Хаммерсмите. В одном углу буйствовал ураган бумаги, кистей и красок, в другом аккуратно стояли шкаф и двуспальная кровать. Сняв очки, он закрыл глаза, разжал губы, когда я его коснулся. Его пальцы впились в мою руку, он чуть застонал, притягивая меня, приподнимая себя, чтобы я мог легче, быстрее дотянуться до мягкости его тела. Мои губы сжали его шелковистой хваткой, и он рассмеялся, когда я чуть прикусил его зубами. Я помню его хрупкие плечи, кожу, блестящую, как морская раковина, свет лампы, отражавшийся от его груди. Он ощущался невесомым, как лист в форме его ребра, поднимаясь и опадая. Потом мы слились воедино, скользкие и влажные.
Неловкие, торопливые руки. Переплетенные конечности. Глубокое дыхание, переходящее в долгие, неровные вздохи.
Он уснул, зажав руку между моих бедер, словно хотел ощущать меня и во сне. Где-то в темноте на краю комнаты рыдал и булькал бойлер. Мне тоже не спалось.
Я смотрел на потолок, на уплывающие тени, падавшие за окно. С улицы раздавались крики – я не знал, радости или гнева.
Было два с лишним, когда я ушел. На ночном автобусе доехал до набережной, остаток пути прошел пешком. Брел вдоль реки – был прилив, и Темза вышла из берегов, набухшая морем. Шел мимо пришвартованных лодок, фонарей, прожигавших в небе дыры, и одиноких фигур, исчезавших, как дым в ночи.
Когда Николас писал мне записку, он был возле моря. Так мне нравилось думать.
Возле моря, там, где воспоминания кружили над ним, крича, как чайки. Бесшумно скользили сквозь воздух, напрягая неподвижные крылья, серые с белыми крапинками, как кусочки зимнего неба. В такие ночи, как эта, они слетали с воды и кружили за его окном, их крики были почти человеческими. Впусти нас. Они умоляли снова и снова, и внезапно – все вместе, как будто забыли, что сейчас не день. Их крики, резкие и ясные, носились в воздухе, ища что-то потерянное.
Как и он для меня, они были живы, но были призраками.
Молодой человек, бледный и светловолосый, был любовником Николаса. В этом я не сомневался. Должно быть, лет ему было как мне, когда я впервые встретил Николаса. Я видел эту картину – юноша лежит в кровати, его кожа становится серебряной в ночном свете, в бассейне ртути. В тот день он проснулся, натянул джинсы, тугие и узкие, набросил мягкую рубашку, зеленую, как листва (может быть, подарок Николаса), тяжелое зимнее пальто, твидовое, винтажное, и вышел. Но простыни сохранили контуры его ног, рук и торса, подушка – впадину.
На секунду я перегнулся через перила; Темза лежала под ними, неподвижная и гладкая, волшебным образом незримо пришитая на горизонте к небу. Узкое, но пустое пространство, странно перевернутый мир. В летние месяцы глубокие сумерки надолго переходили в ночь, небо становилось темно-синим, но никогда – черным. В конце сентября все становилось жестче, все было холодным и хрупким.
Пока я шел, широкая дорога, обрамленная викторианскими домами и аллеей деревьев, сужалась и теряла очарование, пока я совсем не потерял реку из вида. Наконец я добрался до бело-зеленых Тринити-Гарденс и высоких мемориалов со списками пропавших без вести кораблей и моряков. Улицы в этой части города, застроенные многоэтажными стеклянными домами, были пусты. По вечерам пабы кишели нарядными гуляками.
Я прошел мимо занавешенного окна, в котором горел свет. Из него струилась, как теплое золотистое сияние, музыка. Нежное трепетание струнного квартета. Ноты набухали волнами, поднимались все выше, будто кто-то карабкался по ступеням высокой, бесконечной башни. Ноты дрожали, то и дело смешиваясь, и внезапно обрывались.
Я добрался до пустынной улицы, миновал закрытый магазин сэндвичей и наконец пришел в маленькую квартиру-студию, которую снимал, напротив церкви. Иногда по вечерам я слышал колокольный звон, и он напоминал мне о родном городе, о звуках молитвы, наполнявших пустое небо.
Моя комната была на четвертом этаже, к ней вела затхлая, узкая лестница, застеленная уродливым пшенично-коричневым ковром. Когда я вошел, было темно – днем, уходя, я забыл оставить свет. В углу стояла моя кровать, зажатая двумя шкафами, у стены – маленькая кушетка, у окна с видом на улицу – письменный стол. На нем разместились низкая настольная лампа, мой ноутбук, карманный путеводитель по Лондону и сувенир, смотревшийся неуместно лишь потому, что он был здесь единственным – маленькие, не больше мизинца, волы из пятнистого нефрита, непроработанный макет. Одна дверь вела в кухню, крошечное пространство, забитое полками и стойками, как кубик Рубика, а другая – туда, где расположился единственный в квартире предмет роскоши, глубокая кремовая ванна.
Я повесил куртку, вынул из карманов все, что там лежало. Положил конверт на стол, пошел в кухню, включил чайник. В холодильнике было вино, но меня вполне устраивал чай. Ночной воздух чуть прояснил мою голову, но все напитки, выпитые за вечер, по-прежнему ощущались. Мои пальцы пахли художником.