Никто, кроме Ленни, не понимал, почему я выбрал литературу.
– «Ники, хватит тратить время на восточных чудовищ». Конечно, я не смог объяснить ему несостоятельность применения западных классических норм для оценки всякого искусства. Поэтому выбрал другой путь и поступил в Курто, невнятно бормоча о византийской символике и прочем, что он одобрял.
– А потом?
– А потом получил докторскую степень по восточным чудовищам.
Его диссертация, рассказал он, была посвящена культурной биографии набора статуй бодхисатвы третьего века.
– Что это значит?
Он засмеялся и ответил, что не стоит просить академика рассказать о его работе. Сделав большой быстрый глоток, он допил виски и огляделся, что-то ища.
– Сейчас объясню… нет, дай мне минутку.
Он скрылся в бунгало и вскоре вернулся с фигуркой. Миниатюрные волы, вырезанные из пятнистого нефрита. Николас поставил статуэтку на стол.
– Видел ее раньше?
Да, она казалась мне знакомой.
– Она стояла у тебя в кабинете? – спросил я неуверенно.
– Родители Малини – увлеченные коллекционеры, – сказал он, – так что я уверен, что она имеет какую-то ценность. Предположим, восходит к ранней династии Цин, концу 1600-х годов, и каким-то образом попала сюда, на эту веранду, раньше нас. Возможно, это была безделушка, детская игрушка, украшение для алтаря… она переходила из рук в руки тысячу раз, из дома в магазин, из магазина в музей…
– В гостевой комнате, – перебил я, – на столе с другими резными фигурками.
– Да, верно. Но представь ее в другом месте, в другом кадре – в музее, на постаменте, с табличкой, при особом освещении… все это манипулирует вниманием и реакцией зрителя при взгляде на объект и, в некоторых случаях, действии по отношению к нему. Сюда же – собственные рамки ожиданий, понимания, потребностей и надежд человека на то, что он хочет видеть.
Он поднял фигурку, подержал в ладони, как будто взвешивая, провел пальцами по ее гладким линиям.
– Вот как я смотрел на скульптуру: как на фундаментально социальное произведение, идентичности которого не фиксируются раз и навсегда в момент изготовления, а постоянно создаются и переделываются в результате взаимодействия с людьми. Часто историки религий и искусств отдают предпочтение моменту создания объекта как его сущностному значению, но некоторые из нас считают, что последующие переосмысления не менее важны и в равной степени заслуживают исследования. Будет ли биография человека ограничиваться описанием его или ее рождения? Нет. Объекты оживают с новыми значениями… их жизнь полна перемен, тесно связанная с человеческой.
Он осторожно поставил фигурку обратно. Волы смотрели на нас, участники разговора.
– Ты видишь? И этот вечер тоже… – Николас обвел взглядом тихую серебристую тьму, нависающие деревья, ночное небо, меня, – навсегда вплетен в их биографию.
Наши стаканы нагрелись, оставив на столешнице водянистые круги.
– А то, над чем ты сейчас работаешь, тоже с этим связано?
– Ты меня балуешь, демонстрируя такой интерес… пожалуй, придется взять тебя с собой, когда я уеду, – он наклонился ближе и провел пальцем по моей щеке. Даже этого легчайшего прикосновения мне хватало, чтобы понять: мой следующий вдох зависит от того, что он станет делать дальше – пройдется ли его рука по изгибу моего уха, по шее, задержится ли у моего воротника, проведет по пуговицам рубашки, ямке груди и быстро вернется к стакану – или продолжит путь дальше, ниже, по плоскости моего живота, ремню джинсов. Натянутая молния, расстегнутая пуговица…
Иногда – лишь соприкосновение наших ладоней и пальцев.
Иногда – кровать, мои попытки уловить каждый толчок, простыни, как размеченная карта наших движений, разбросанные подушки. Порой я чувствовал под собой прохладу камня, порой – шероховатость ковра.
Со временем я узнал то, что ему нравилось. Научился распознавать формы его желания как свои собственные. Самый интимный акт единения был замысловатым образом связан с тягой к разобщению. Тосковать даже в краткий миг расставания, встречаться. И встретившись, расставаться вновь. Как в музыке – ожидать новой ноты, которая была бы неполной без тишины.
Мы засыпали в тишине полночи, в далеких отблесках рассвета. Утро за утром я просыпался, чувствуя его вкус на языке.
Тогда-то и приехала Майра.
Камень, от которого по водной глади разлетелась рябь. Днем, после лекций, я, как обычно, направился в бунгало по лесной тропинке к главной дороге. И внезапно Ридж оказался позади меня, а я сам – посреди оживленного города. Парикмахер, бреющий клиента у дороги и держащий в руке маленькое зеркало. Ряд кое-как сколоченных киосков с сигаретами. Разносчики, продающие бхел пури[40] и пряную чану масалу[41].
Вскоре я свернул на Раджпур-роуд, которая была шире, тише. На улицах не было никого, кроме дамы под брезентовым навесом, быстро гладившей утюгом одежду. Я кивнул охраннику у ворот – дальше этого наше общение не продвинулось – и вышел на лужайку. Садовник чистил клумбу, перекапывал землю под великолепной рассадой разноцветных флоксов.
Плетеные стулья были пусты, но на столе я заметил поднос с двумя пустыми чайными чашками. Кто мог прийти в субботу так рано?
Бунгало дремало в полуденной тишине. Зимой здесь стало холодно, почти во всех комнатах по вечерам включались маленькие электрические обогреватели. Николаса не было в кабинете, я прошел в гостиную, заглянул на веранду. Аквариум тихо гудел, чистый, яркий пузырь. Столы, стулья, растение в горшке – все на своем месте. Не считая того, что на диване кто-то лежал.
Ее рукав соскользнул, обнажив плечо, подстриженные волосы рассыпались по хлопковой простыне. Она накрылась шерстяной шалью, поджала ноги. Со своего места я не мог разглядеть ее лица, к тому же она отвернулась, и мне были видны лишь очертания ее шеи, подбородок, резкий изгиб, скользящий к уху.
Это была Малини, я не сомневался – она вернулась домой, закончив работать над диссертацией в Италии, вернулась, чтобы быть с Николасом. Девушка, с которой он учился в Курто. Та, в чьем доме он так беззаботно жил. Та, что писала ему письма. Та, чей автопортрет стоял у него на столе.
Я хочу тебя во мне.
Я сдержался и не подошел ближе, побоявшись ее разбудить. Вышел назад в коридор, прошел мимо пустых гостевых комнат в главную спальню. Николас только что вышел из душа. Его волосы, влажные и волнистые, безвольно прилипли к лицу и шее, капли стекали по обнаженной спине и груди. Он обернул вокруг талии полотенце, ненадежно заправил сбоку. Без очков он выглядел моложе, его глаза блестели серо-голубым.
– А я думал, когда ты уже явишься, – он встал у окна, свет блестел на его коже. За одно лето в Дели он загорел до черноты. Я сел на край кровати, не зная, как быть дальше. – Как прошли занятия?
– Нормально, – я не стал вдаваться в подробности, как обычно.
– Было что-то интересное?
– Да так… «Геронтион» Элиота[42].
– А, наш любимый ультраконсервативный антисемит, – он улыбнулся. Его губы были мягкими и круглыми, вода омолодила его, освежила.
В другой день я, пожалуй, начал бы в шутку защищать поэта, но не в этот.
– Там, на веранде… кто-то.
Он стащил с бедер полотенце, вытер им волосы.
– А, значит, вы уже встретились, – его слова потонули в шуршащей возне ткани и рук.
– Кто? Кто она?
Николаса, казалось, рассмешила серьезность моего голоса.
– Моя сестра, – он набросил рубашку песочного цвета, она облаком поднялась над ним, скользнула по рукам, по голове. – Ну, сводная сестра. После того как родители развелись, мать снова вышла замуж и родила дочь.
– Мне так жаль… ну, что они развелись, – я был совершенно обескуражен. Как будто обнаружил непрочитанную главу книги, картину, спрятанную в другой картине. Почему Николас никогда об этом не говорил?
– Это так мило… спасибо, – он рассмеялся. – Но они всего лишь развелись, не умерли же.
Зеркало на шкафу отражало нас и зеркало, висевшее за нами, на стене, создавая бесконечный тоннель образов. Грубо ли было спросить, сколько она здесь пробудет? Наверное, да. Но я мог спросить, когда она приехала.
– Сегодня утром, – он взял очки с комода. – Думаю, она спит. Ей, наверное, очень плохо – такая смена часового пояса.
– Чем она занимается?
– Майра – музыкант. Не волнуйся, – добавил Николас, игриво бросив в меня полотенце, – она тебе понравится.
– На чем она играет?
– На скрипке… нет, на виоле, – он несколькими быстрыми движениями расчесал волосы. Сел на кровать, ближе ко мне. – Чем меньше она узнает о нас, тем лучше. Во всяком случае, сейчас, – в его семье, объяснил он, это не обсуждалось. Он наклонился и погладил мою руку. – И мне так будет легче, – его глаза за стеклом сменили цвет, стали оттенка серых перьев.
– Да, конечно, – ответил я. – Я все понимаю… вот только…
– Вот только что?
– Мне остаться… или уйти? Ну, вечером…
Николас поднялся и разгладил рубашку.
– Приходи на выходных.
– Сегодня?
Он задумался, прокручивая в голове календарь. Сегодня была суббота.
– На следующих выходных. Так будет похоже, что ты на каникулах, а не… ну, сам понимаешь…
Я не знал, радоваться мне или обижаться.
Майру я увидел только в обед.
Она вышла из бунгало ранним вечером, когда длинные тени деревьев сплетались на траве, а воздух наполнялся запахом влажной земли. Садовник только что закончил поливать клумбы. Николас направился в дом, сказав, что ему нужно поработать, а я читал, дремал, дописывал статью для Сантану. Она вышла босиком; ее волосы, коротко остриженные, были цвета мокрых осенних листьев. Длинное дымчато-серое платье сидело свободно и вместе с тем облегало. Сквозь ткань легко было разглядеть ее тело – стройное, но полное скрытой энергией спортсменки.