А я лежу под возом, слушаю песни и думаю: «Хорошо бы нашему хозяину вместо петуха в Питере себе часы купить. Да оно и мне бы самому неплохо вернуться домой с часами. Девушки с ума сойдут. Да, впрочем, где уж мне!..» Пощупаю в рубахе свои три рубля — и о часах мечты долой.
О Питере раздумывать начинаю: какая это — торцовая мостовая? Как это пушка в полдень палит?
И про чугунку думаю, про «пароходы» эти самые. Слыхал я, будто кое-где в народе говорили, что в «пароходах» действует нечистая сила. Нас, ямщиков, не черти в чугунке пугали, а слух, что, попытав счастья на первой чугунке, будут строить дорогу от Питера до Москвы. Что тогда делать ямщикам? Что делать возчикам? Беда! Лежу так, мечтаю — да и засну. Вдруг наши часы: «Кукареку!»
— Гей! Вставай, Гриц! В Черкасске солнце всходит.
А у нас оно, можно сказать, и не закатывалось!
Было это уж под самым Питером, близ Четырех Рук, где два шоссе скрещаются. Голова идет, за ним волы, а за волами — наши два воза. Хозяин и хлопцы, по обычаю, спят, с головой укрывшись. Я смотрю вперед и вижу — сделался на шоссе полный затор: тройки, коляски, брички, возы с сеном, верховые. Подошли и мы, уперлись в затор, а сзади прибывают еще. Наскочил фельдъегерь.[2] И его тройка остановилась, и денщик фельдъегерев лупит ямщика нагайкой: «Пошел!» А куда пошел? Впереди волы мои, сено, солома, объезду нет. Крик, ругань, пыль.
Я соскочил с воза, забежал вперед: «В чем дело?»
Народ стоит, и спущен шлагбаум, а за шлагбаумом поперек дороги — чугунка. Насыпано земли выше роста человека, а на ней рельсы поперек шпал и множество ворон, грачей и галок по рельсам перепархивают, конский свежий навоз клюют.
Вдруг народ закричал. Шапками машут: «Идет! Идет!»
Чего там идет? Гляжу, по шпалам скачет меж рельсов драгун, на пике у него флажок. Скачет на коне драгун, а сам через плечо назад, вытаращив глаза, смотрит, словно за ним кто гонится. И верно: воронья стая с криком взвилась. Справа загрохотало, пахнуло паром, сладким дымом — «пароход» идет! Труба у него высокая. И не так уж скоро он идет и вовсе не торопится. На приступке «парохода» перед трубой стоит в парадной форме солдат, у него на белой перевязи шарманка прилажена. Солдат шарманку крутит, а сзади где-то ему в разноголосицу трубы подыгрывают и барабаны бьют. Сбоку «парохода» стоит господин в белых брюках и высокой черной шляпе, под названием цилиндр, и пары пускает. «Пароход» весь в медных обручах, с медным колпаком, вроде самовара, а на боку вывеска: «Лев». За «Львом» — вагончики, вроде качелей на балаганах: с занавесочками, фестончиками. Господа и дамы нарядные сидят на скамейках, посмеиваются, любезничают. Прохлаждаются апельсинами, пряниками. За вагончиками — платформа, на ней поставлена коляска с гербами. А в коляске, развалясь, какой-то важный барин. На козлах ни к чему — кучер в шапке, а на запятках два лакея во фраках с позументами.
Что тут поднялось! И по сю и по ту сторону дороги лошади на дыбы, народ кричит, волы мои ревут! Воз с сеном набок свалился. Ямщик завернул фельдъегереву тройку и скачет назад, а денщик его за шиворот левой рукой, а правой тузит по шее кулаком. Хозяин мой вылез из-под кожуха, бросился в испуге к волам. Петух крыльями в корзинке хлопает и кричит «кукареку» совсем не ко времени. Но волы наши всю эту передрягу оставили без внимания. Потягивают себе клоки сена из поваленного воза. Один Голова не мог никак успокоиться — храпел, фыркал, скакал по придорожной лужайке, завернув хвост на спину, и рыл землю передними копытами в веселой ярости.
Наконец все угомонилось! Затор растаял, и под пестрые шлагбаумы потекли по шоссе через чугунку в обе стороны потоки троек, сидеек, колясок, возов. Голова тоже успокоился и вернулся к гурту. Только под шлагбаум он не пошел. Звали, манили хлебом — нейдет упрямый бык, да и только. И волы нейдут. Хозяин задумался, уставив очи в землю, и сказал, покрутив головой:
— Мабуть, запрещено скотину перегоняти? Или, пошлину платить?
Инвалид на переезде повесил свой рожок на стенку пестрой будки, снял мундир и, сидя на табурете, принялся штопать под мышкой. Хозяин подошел к инвалиду и снял шапку:
— А что, добрый человек, чи можно, чи ни через вашу чертову дорогу…
— Дорога не чертова, а царская.
— То все равно! Я хочу вас спросить: чи можно, чи не можно волов перегнать?
Вот до чего человек с толку сбился: видит сам, что народ и туда и сюда через дорогу, а он просит дозволения!
— Отчего нельзя, — ответил инвалид, — особо, если на табачок старику пожалуешь… ну, гривну, что ли? А?
— Гривну? Той гривны у меня нема, а тютюн е.
Хозяин насыпал из тавлинки в подставленную инвалидом фуражку табаку.
— Гони беспрепятственно, — сказал инвалид, накинув фуражку на лысую голову так ловко, что табаку и порошинки не пропало.
Но и разрешение, полученное от начальства, ничуть не подействовало на быка.
— Гони! Чего же? — кричит инвалид. — А то скоро обратная машина будет.
— Гнал бы, добродию, да бык, скаженный, нейдет…
— Это уж не в нашей власти. Наломай ему хвост.
Однако и это средство не подействовало: сколько ни крутили Голове хвост, он не хотел ступить на дощатый помост переезда. Бугай нейдет, и волы стоят.
Вдруг за рощей, куда умчался поезд, взвились и опять заграяли вороны. Шары на столбах поднимаются и опускаются — вверх, вниз, вверх, вниз… Инвалид надел мундир в рукава — бежит к шлагбауму.
Опять по линии проскакал с флажком солдат. Не успел инвалид опустить шлагбаум, как Голова кинулся на помост и стал посередь рельсов; ревет, рога долу клонит. Волы пошли за Головой и тоже встали на переезде.
— Гей! Гей! — Я кинулся к Голове и огрел его дрючком.
Хозяин с хлопцами лупят волов…
Вдали показалась машина. Слышно, опять шарманка играет, барабаны бьют. Бык завидел «пароход» — и пустился вскачь ему навстречу. Я, света не взвидя, за ним. Догнал, бью его по морде, с насыпи свернуть хочу. Не тут-то было! Уставил рога и бежит. Я — с насыпи кубарем, вскочил на ноги, хотел бежать куда подальше. Тут меня кто-то за ворот схватил и тряхнул так, что у меня зубы лязгнули. Гляжу — жандарм.
— Твой бык? — рявкнул жандарм, шевеля усами.
— Мой, — с испугу ответил я.
— Гони на Дистанцию. Ты чуть крушение не сделал!
Оглянулся я. Вижу — стоит «пароход» неподвижно. Шарманка перестала играть. Пар шипит. А Голова, упершись в передний брус машины, бодает, будто хочет весь поезд назад подать. Обер-кондуктор бежит вдоль вагонов и господ успокаивает, под козырек берет.
— Ну, — говорю быку, — натворил делов! Пропали мы с тобой, Голова!
Привел меня жандарм к станционному дому, доложил. Писарь посмотрел в расписание взысканий и говорит вахмистру:
— Три рубля штрафу!
Ну, думаю, плакали мои денежки! Распорол я пальцем подоплеку, достал зеленую бумажку.
— Пиши квитанцию, — говорит вахмистр, обращаясь к писарю.
— Как звать? Чей будешь?
Я отвечаю. Писарь скрипит гусиным пером. Оторвал квитанцию от корешка, накоптил печать на свечке, квитанцию пристукнул, мне подает:
— Ступай вон!
Засунул я квитанцию, где была зеленая бумажка, и пошел вон в слезах. Бык замычал даже от радости, меня увидя: думал, я совсем пропал. А мне на него глянуть противно.
Веду я быка назад к переезду на шоссе. Все тихо на чугунке, только проехала по рельсам пароконная тележка с кирпичами. По шоссе через переезд народ идет, тянутся возы. Наших волов и хозяина с хлопцами нигде не видно. Спрашиваю старика:
— Кавалер, а где же волы наши, где хлопцы, где хозяин?
— Ха-ха! Напугал я их, что теперь тебя в крепость свезут, там в крупу столкут, а порошок в Неву спустят. «А бык? И бык пропаде?» — «Зачем пропаде! Бык, говорю, пойдет в солдатский котел». Хозяин инда заревел. Шапкой о землю ударил да скорее волов гнать к Питеру. Догоняй их теперь. Ищи!
Мы с Головой пустились вслед хозяину к Питеру. Да где догнать! И бык устал, и я устал. Дело к ночи. Заночевал я с Головой в лесу; не ужинав, привалился к его теплому боку и дремал, пока, взойдя, не обогрело солнышко. Думал я, что утром скорее догоним — наверное, и наши на ночь где-нибудь пристали. Нет! Да и негде: начались уже дома, трактиры, огороды и уже вместо шоссе мощенный булыжником Обуховский проспект, — где тут скотине расположиться?
Скотины утром — видимо, местной — гнали порядочно; я потом узнал, что в тот день «площадка» была, то есть базарный день на скотном рынке.
Еще до скотопригонного двора было далеко, а уж меня спрашивают прасолы:
— Продавать быка ведешь? На мясо? На племя?
— На племя! — отвечаю. — Что, не видишь, какой бык?
— Да, бык — лучше не надо. Только тощий… Сколько просишь?
Я испугался: чуть быка чужого не продал. Не ответил, спешу дальше. Так дошли мы с Головой до огромного здания с высокой аркой для ворот, а по бокам ворот стоят два ярых чугунных быка: черные, огромные, как живые, — того гляди, с гранитных фундаментов спрыгнут.
Здесь нам с быком пришлось совсем плохо. Меня за руки хватают, быка за рога. Пастух с трубой, с берестяным ранцем; уполномоченный от общества — в кафтане; чухонки в белых платочках; немцы в круглых шляпах; ражие мясники с засученными рукавами; одна даже благородная в салопе и шляпке.
— Продаешь быка?
— На племя?
— Документ есть?
Рвут у меня веревку из рук…
— Сколько просишь?
— Пять красных! — кричу, чтоб отвязаться.
— Бери любую половину! — кричит пастух. — Четвертной билет получай.
— Двадцать пять с четвертаком! — кричит один.
— Двадцать семь! — набавляет другой.
— С полтиной!
Пошел, можно сказать, мой бык «с аукциона».
Опомнился я — гляжу, народ от нас отхлынул. Держит быка за веревку барыня в салопе (и к чему ей бык?), у меня в руках деньги: тридцать два рубля с серебряной полтиной.
«Чего же это я сделал? Чужого быка продал!» — думаю.