Морской волк — страница 15 из 68

Ясно было, что мне нечего было ждать ни помощи, ни жалости от Вольфа Ларсена. Я мог надеяться только на самого себя, и самый страх мой подсказал мне план, как побороть Томаса Мэгриджа его же оружием. Я тоже одолжил у Иогансена оселок!

Луи, рулевой одной из лодок, как-то просил меня достать ему сгущенного молока и сахару. Кладовая, где были сложены эти деликатесы, была расположена под полом кают-компании. Улучив удобную минуту, я стянул пять жестянок молока и в ту же ночь, когда Луи стоял на вахте на палубе, я выменял это молоко на кинжал, такой же длинный и страшный, как кухонный нож Томаса Мэгриджа. Кинжал был заржавленный и тусклый, но мы с Луи отчистили и отточили его. В эту ночь я спал более крепким сном, чем обычно в последнее время.

Утром, после завтрака, Томас Мэгридж опять начал свое: чирк, чирк, чирк. Я с опаской взглянул на него, так как стоял в это время на коленях, выгребая из печки золу. Когда я выбросил ее за борт и вернулся на кухню, повар разговаривал с Гаррисоном, честное и простодушное лицо которого было полно восхищения.

– Да! – рассказывал Мэгридж, – и что же сделал судья? Дал мне два года тюрьмы. Но мне на это было наплевать, зато я хорошо разукрасил рожу тому подлецу. Жаль, что вы не видели. Нож был вот такой самый. Вошел, как в масло. А тот как завопит! Любо слушать было! – Повар бросил взгляд в мою сторону, чтобы убедиться, что я все слышал, а затем продолжал: – «Я не хотел тебя обидеть, Томми, – захныкал он. – Убей меня Бог, если я вру!» А я ему в ответ: «Я тебя еще мало проучил». Я исполосовал его всего, а он только визжал, как поросенок. Раз он ухватился рукой за нож и пытался отвести его, а я дернул и разрезал ему руку до кости. Ну и вид же был у него, доложу вам!

Голос штурмана прервал этот кровавый рассказ, и Гаррисон должен был уйти. Мэгридж уселся на пороге кухни и продолжал точить свой нож. Я отложил лопату и спокойно расположился на угольном ящике, глядя на моего врага. Он злобно покосился на меня. Сохраняя внешнее спокойствие, хотя сердце сильно колотилось у меня в груди, я вытащил кинжал Луи и принялся точить его о камень. Я ожидал от повара какого-нибудь взрыва, но к моему удивлению он как будто не замечал, что я делаю. Он точил свой нож, я – свой. Часа два сидели мы так, лицом к лицу, и точили, точили, точили, пока слух об этом не распространился по шхуне и половина экипажа не столпилась у кухонных дверей полюбоваться таким зрелищем.

Со всех сторон раздавались подбадривающие возгласы и советы. Даже Джок Горнер, спокойный и молчаливый охотник, который, казалось, не мог бы обидеть и мухи, советовал мне пырнуть не в ребра, а в живот, применяя так называемый «испанский поворот». Лич, выставив напоказ свою перевязанную руку, просил меня оставить ему хоть кусочек повара, а Вольф Ларсен раза два останавливался в своей прогулке по юту и с любопытством поглядывал на то, что он называл брожением жизненной закваски.

Могу смело сказать, что в эту минуту и для меня жизнь имела незначительную цену. В ней не было ничего привлекательного, ничего Божественного – просто два труса сидели друг против друга и точили сталь об камень, а кучка других, таких же, толпилась кругом и глазела. Я уверен, что половина из них жаждала увидеть кровопролитие. Это было бы для них развлечением. И я думаю, что среди них не нашлось бы ни одного, который вмешался бы, если бы мы схватились не на жизнь, а на смерть.

С другой стороны во всем этом было много смешного и ребяческого. Чирк, чирк, чирк! Гэмфри ван-Вейден, точащий свой нож в корабельной кухне и пробующий на пальце его лезвие, – трудно было выдумать более нелепое положение! Знавшие меня люди никогда не поверили бы в возможность чего-либо подобного. Недаром меня всю жизнь называли «Сисси» ван-Вейден, и то, что Сисси ван-Вейден способен на такие вещи, было откровением для Гэмфри ван-Вейдена, который не знал, радоваться ли ему, или стыдиться за себя.

Однако дело кончилось ничем. Через два часа Томас Мэгридж отложил нож и камень и протянул мне руку.

– К чему нам потешать этих скотов? – спросил он. – Они были бы рады, если бы мы перерезали друг другу глотки. Вы не такая уж дрянь, Горб. В вас есть огонек, как вы, янки, говорите. И вы мне даже нравитесь. Ну, давайте лапу!

Каким бы я ни был трусом, я оказался менее труслив, чем он. Это была явная победа, и я не хотел умалить ее, пожав эту мерзкую руку.

– Ну ладно, – необидчиво заметил он, – не хотите, не надо. Вы все-таки славный парень. – Желая скрыть свое смущение, он грозно повернулся к зрителям. – Убирайтесь-ка отсюда, лодыри!

Приказ этот был подкреплен кастрюлей кипятку, при виде которой матросы быстро попятились. Таким образом, и Томас Мэгридж одержал победу, которая смягчила ему тяжесть нанесенного мною поражения. Впрочем, он был настолько осторожен, что, прогнав матросов, оставил в покое охотников.

– Ну, повару пришел конец, – поделился Смок своими мыслями с Горнером.

– Верно, – последовал ответ. – Теперь Горб хозяин на кухне, а повару придется присмиреть.

Мэгридж услыхал это и метнул на меня быстрый взгляд, но я и ухом не повел, как будто разговор этот не долетел до меня. Я не считал свою победу окончательной и полной, но решил не уступать ничего из своих завоеваний. Со временем пророчество Смока оправдалось. Повар держал себя со мной еще более заискивающе и подобострастно, чем с самим Вольфом Ларсеном. Я больше не величал его ни «мистером», ни «сэром», не мыл грязных горшков и не чистил картошки. Я исполнял свою работу, и только. И делал ее так, как находил нужным. Кинжал, по обычаю моряков, я носил в ножнах у бедра, а в обращении к Томасу Мэгриджу придерживался властного, грубого и презрительного тона.

Глава X

Моя дружба с Вольфом Ларсеном возрастает – если только слово «дружба» применимо к отношениям между господином и слугой или, еще лучше, между королем и шутом… Я для него не больше чем забава, и ценит он меня не больше, чем ребенок игрушку. Моя обязанность – развлекать его, и пока ему весело, все идет хорошо. Но стоит только ему соскучиться в моем обществе или впасть в мрачное настроение, как я мигом оказываюсь изгнанным из кают-компании на кухню, и хорошо еще, если мне удается уйти целым и невредимым.

Его одиночество понемногу ложится мне на душу. На всей шхуне нет человека, который не ненавидел бы и не боялся бы его. И нет ни одного, которого бы он, в свою очередь, не презирал. Он словно задыхается от заключенной в нем неукротимой силы, не находящей исхода в делах. Он таков, каким был бы Люцифер, если бы этот гордый дух был обречен на общество бездушных призраков.

Такое одиночество тягостно само по себе, у капитана же оно усугубляется исконной меланхоличностью его расы. Думая о нем, я начинаю лучше понимать древние скандинавские мифы. Белолицые, рыжеволосые дикари, создавшие этот ужасный пантеон, были одной кости с этим человеком. В нем нет ни капли легкомыслия представителей латинской расы. Его смех является выражением свирепого юмора. Но смеется он редко. Чаще он печален. И печаль эта глубока, как корни его расы. Он унаследовал эту печаль. Она выработала в его расе трезвый ум, привычку к опрятной жизни и фанатическую нравственность, и впоследствии сказалась даже в английском пуританизме. Главный исход эта первобытная меланхолия находила в религии. Но Вольфу Ларсену не дано было это утешение. Оно было несовместимо с его звериным материализмом. Поэтому, когда черная тоска одолевала его, ему оставались только его дикие выходки. Будь этот человек не так ужасен, я иногда огорчался бы за него, как это, например, могло быть три дня назад, когда я нечаянно застал его в его каюте. Я зашел туда, чтобы налить ему воды в кувшин. Он не видел меня. Он сидел, обхватив голову руками, и плечи его судорожно вздрагивали от сдержанных рыданий. Какое-то острое горе терзало его. Я тихонько вышел и слыхал, как он стонал: «Боже мой, Боже мой!» Он, конечно, не призывал Бога, это было просто восклицание, но оно шло из души.

За обедом он спрашивал у охотников средство от головной боли, а вечером этот сильный человек, с помутившимся взором, шатаясь, слонялся по кают-компании.

– Я никогда в жизни не хворал, Горб, – сказал он, когда я отвел его в его каюту. – Даже головной боли я никогда не испытывал, кроме одного раза, когда мне раскроило череп рукояткой от судовой лебедки.

Три дня мучила его эта нестерпимая головная боль, и страдал он безропотно и одиноко, как страдают дикие звери и как, по-видимому, принято страдать на кораблях.

Но войдя сегодня утром в его каюту, чтобы прибрать ее, я застал его здоровым и погруженным в работу. Стол и койка были завалены рисунками и чертежами. С циркулем и угольником в руке он наносил на большом прозрачном листе какой-то масштаб.

– А, это вы, Горб? – приветливо встретил он меня. – Я как раз провожу последние штрихи. Хотите посмотреть, как эта штука действует?

– Но что же это такое?

– Это приспособление, сберегающее морякам труд и сводящее навигацию до простоты детской игры, – весело ответил он. – Отныне и ребенок сможет вести корабль. Долой бесконечные вычисления! Даже в туманную ночь вам достаточно одной звезды в небе, чтобы сразу определить, где вы находитесь. Вот поглядите. Я накладываю этот прозрачный масштаб на звездную карту и вращаю его вокруг северного полюса. На масштабе я обозначил круги широты и долготы. Я устанавливаю масштаб по звезде и поворачиваю его, пока он не окажется против цифр, написанных внизу карты. И готово! Вот вам точное положение корабля!

В его голосе звучало торжество, в глазах его, голубых в это утро, как море, искрились огоньки.

– Вы должны быть сильны в математике, – заметил я. – В какой школе вы были?

– К сожалению, я никогда не был в школе, – ответил он. – Я до всего дошел сам.

– А как вы думаете, для чего я изобрел это? – неожиданно спросил он. – Вы думаете, что я хотел оставить следы своих ног на песке времени? – Он насмешливо захохотал. – Ничего подобного! Просто я хочу взять патент, получить деньги за него и предаваться всякому свинству, пока другие трудятся. Вот моя цель. Кроме того, сама работа над этой задачей доставляла мне радость.