Мортон-Холл. Кузина Филлис — страница 16 из 49

меня все тем же коротким «Умоляю!..», по-прежнему пряча лицо в ладонях, и лишь спустя полминуты еле слышно прибавила:

– Прошу вас, Пол, не продолжайте, с меня довольно того, что я услышала… и за это я вам очень признательна, только… остальное пусть лучше он скажет мне сам, когда вернется.

Слезы вновь полились у нее из глаз, но то были уже иные слезы. Я послушно умолк и стал терпеливо ждать, когда она выплачется. Довольно скоро Филлис успокоилась, повернулась ко мне – все еще избегая встречаться со мной взглядом – и, взяв меня за руку, словно мы и впрямь были маленькие брат и сестра, сказала:

– Надо идти в дом, пока нас не хватились… По мне не видно, что я плакала?

– Видно, что вы простужены, – дипломатично ответил я.

– Пустяки, я здорова, только немного озябла. Пробегусь – согреюсь. Бежим вместе, Пол!

И мы, держась за руки, побежали к дому. Перед дверью Филлис остановилась:

– Прошу вас, Пол, не будем больше говорить об этом.

Часть четвертая

На Пасху те же приходские кумушки, которые три месяца назад обеспокоились здоровьем Филлис, окружили миссис Холмен и, позабыв о своих мрачных прогнозах, стали наперебой восхищаться цветущим видом ее дочери. И я не удивился их комплиментам, лишь только взглянул на Филлис. Мы не виделись с Рождества: через несколько часов после нашего разговора, вдохнувшего надежду и жизнь в ее сердце, я надолго покинул ферму. И теперь, глядя, как расцвела моя кузина, живо вспомнил сцену в коровнике. Едва наши глаза встретились, она угадала, о чем я подумал, и, вспыхнув, отвела взгляд. Еще некоторое время она пугливо сторонилась меня, к моему большому неудовольствию: не такой встречи я ожидал после долгой разлуки!

Дабы вернуть кузине душевный покой, я отступил от собственных правил. Не то чтобы я вероломно злоупотребил доверием друга – Холдсворт ни прямо, ни косвенно не просил меня хранить его признание в секрете. И все же временами мне делалось не по себе от мысли, что, может быть, я слишком далеко зашел в своем безудержном стремлении облегчить страдания Филлис. Я собирался тут же написать Холдсворту и все ему рассказать, но на середине письма споткнулся и надолго замер с пером в руке. Раскрыть Холдсворту заветную тайну кузины (насколько мне удалось в нее проникнуть) было бы еще более непростительно, чем передать несчастной девушке его слова, которые я слышал собственными ушами. Допустим, я убедился, что она всем сердцем любит его и от разлуки с ним едва не лишилась здоровья. Но какое право я имею докладывать ему об этом? А если не выдать ее потаенных чувств, как тогда объяснить, что сподвигло меня поведать ей о его признании? В конце концов я решил вовсе не трогать щекотливую тему. К тому же Филлис прямо сказала мне, что не желает выслушивать подробности любовного признания Холдсворта ни от кого, кроме как от него самого. Зачем же лишать его удовольствия самолично извлечь на свет нежную девичью тайну – первым услышать ее из невинных уст! Намного благоразумнее оставить при себе свои догадки и умозаключения, пусть даже граничащие с уверенностью, и обойти молчанием чувства кузины.

Вскоре после того как Холдсворт приступил к своим новым обязанностям, я получил от него два письма, полных энергии и энтузиазма; в обоих он настоятельно просил меня кланяться обитателям фермы и отдельно, хотя и вскользь, упоминал Филлис, как бы намекая, что в его памяти она занимает особое место. Письма Холдсворта я по прочтении пересылал мистеру Холмену – они, несомненно, заинтересовали бы его, даже не будь он знаком с автором: написанные умно, выразительно, сочно, они позволяли сельскому пастору, живущему безвыездно в английской глубинке, ощутить дыхание заморской жизни. Иногда я спрашивал себя, в каком деле, на каком поприще не преуспел бы пастор Холмен (материальную сторону я сейчас не беру в расчет), сложись его судьба иначе. Он мог бы стать замечательным инженером – поверьте мне на слово; хотя, как многих сугубо «сухопутных» жителей, его манили тайны бескрайних морей. А с каким наслаждением пастор изучал книги по юриспруденции! Однажды, раздобыв труд Делольма о британской конституции (если не ошибаюсь)[30], он в беседе со мной углубился в такие дебри законодательства, что я почувствовал себя полным невеждой. Но вернемся к письмам Холдсворта. Отсылая их мне обратно, пастор всякий раз прикладывал список вопросов, возникших у него по прочтении, каковые мне следовало переслать от его имени автору вместе со своим ответным письмом. Так продолжалось, пока я не додумался предложить своим друзьям сноситься друг с другом напрямую.

Вот как обстояли дела и какое место занимал в нашей жизни мой бывший начальник на тот день, когда я после пасхальной службы вновь оказался на ферме, уязвленный холодной отчужденностью Филлис. Неблагодарная, думал я. Ради нее я сделал то, чего делать, возможно, не следовало; возможно, с моей стороны это была ошибка, в лучшем случае – просто глупость. И вот результат – теперь она дичится меня как чужого!

Но я напрасно дулся: через несколько часов все вернулось на круги своя. Как только Филлис окончательно уверилась, что я ни словом, ни взглядом, ни намеком не собираюсь касаться предмета, занимавшего все ее мысли, она вновь стала прежней – моей милой сестрицей. И ей столько нужно было рассказать мне – за время нашей разлуки у них на ферме столько всего приключилось! Начать с того, что на Бродягу напала какая-то хворь и все страшно расстроились, и отец, посовещавшись с Филлис, решил за неимением иного способа помочь несчастному псу помолиться о его выздоровлении – и на следующий же день Бродяга пошел на поправку!.. В связи с этим чудесным исцелением кузине захотелось обсудить со мной такие злободневные темы, как наиболее подобающие варианты завершения молитвы, или прямые свидетельства Божьего промысла, или что-то еще в том же роде, только я заартачился, точь-в-точь как старая ломовая кляча, и наотрез отказался сделать хотя бы шаг в любезном ей направлении. А вот поговорить о разных куриных породах я был совсем не прочь, и Филлис указала мне самых примерных мамаш среди наседок и добросовестно описала характерные черты всех представителей птичьего племени, а я не менее добросовестно все это выслушал, ни секунды не сомневаясь, что ее слова опираются на опыт и знание. Потом мы пошли прогуляться по лесу за Ясеневым полем, высматривая на оттаявшей земле первоцветы и радуясь первым сморщенным листочкам.

С того дня она уже не боялась оставаться со мной наедине. Я никогда не видел ее счастливее и краше, чем в ту весеннюю пору. Сознавала ли она сама, отчего каждая ее минута наполнена безоблачным счастьем? Думаю, нет. Вот она стоит под какими-то серыми деревьями с набухшими цветочными почками (выше все подернуто нежно-зеленой дымкой, которая день ото дня становится гуще); легкий капор сполз с головы на шею, в руках трогательный букетик лесных цветов. Моего взгляда Филлис не замечает: она поглощена насмешливым щебетом какой-то пичуги в кроне соседнего дерева. Кузина бесподобно умела подражать пению птиц, в этом искусстве ей не было равных – она так досконально изучила их голоса и повадки, что легко могла «переговариваться» с ними. Еще прошлой весной я без конца просил ее продемонстрировать свое мастерство, но теперь она превзошла себя, от полноты своего ликующего сердца устраивая для меня настоящий птичий концерт с трелями, посвистом, воркованием, неотличимыми от репертуара пернатых.

Отец не мог нарадоваться на свою Филлис; мать, в молодости потерявшая малютку-сына, с удвоенной силой любила единственную дочь. Однажды я слышал, как миссис Холмен, посмотрев на Филлис долгим затуманенным взглядом, пробормотала, что девочка стала похожа на Джонни, потом горько вздохнула, подавив готовую сорваться с языка жалобу, и сокрушенно покачала головой, мол, ничего не поделаешь, уж видно, ей до скончания века не изжить боль утраты. Старые слуги преданно любили хозяйскую дочку, только по крестьянскому обычаю своей привязанности явно не выказывали. В общем, моя кузина Филлис напоминала прекрасную розу, расцветшую на солнечной стороне одинокого дома и надежно укрытую от злых ветров. В одной книжке стихов я прочел о девушке, жившей вдали от всех в пустынном краю: «Никто ее не воспевал, И мало кто любил»[31]. Не знаю почему, эти строки всегда напоминали мне о Филлис, хотя их нельзя полностью к ней отнести. Конечно, никто не превозносил ее до небес, и домочадцев, искренне любивших ее, можно было сосчитать на пальцах одной руки. Но ее природный ум, доброта и чистота помыслов, безусловно, вызывали одобрение родителей, говорили они о том вслух или нет.

Когда мы оставались с Филлис вдвоем, ни один из нас не упоминал имени Холдсворта. Однако я, как известно, пересылал его письма пастору, и тот, после дневных трудов попыхивая трубкой, не раз заводил разговор о нашем отсутствующем друге. В такие минуты Филлис чуть ниже склонялась над шитьем и молча слушала.

– Мне не хватает его, не в обиду вам будь сказано, Пол, не хватает сильнее, чем я мог предполагать. Когда-то я выразился в том духе, что он действует на меня как дурман, но тогда я еще мало знал его и, возможно, самонадеянно присвоил себе право судить. Просто у некоторых людей ум так устроен, что им все видится необычайно ярко и выпукло, оттого и речи их звучат по-особому. Холдсворт из их числа. А я в своей обличительной гордыне возомнил, будто речи его легковесны; таковыми они и были бы – в моих устах, но не в устах человека его склада, иначе воспринимающего мир. Не далее как в прошлый четверг я на собственном опыте прочувствовал, что значит подходить к другому со своей предвзятой меркой. Представьте, заявляется ко мне брат Робинсон и обвиняет ни больше ни меньше в празднословии и насаждении язычества на том лишь основании, что я позволил себе в проповеди пустячную цитату из Вергилиевых «Георгик». А затем и вовсе договорился до того, что, изучая чужие языки, мы поступаем против воли Божией, недаром же строящих Вавилонскую башню Господь наказал смешением языков, «чтобы один не понимал речи другого»!