[32] Так чем я лучше брата Робинсона, когда осуждаю остроту ума, живость чувств и бойкость речей Холдсворта?
Первое облачко, смутившее мой покой, предстало в виде письма из Канады. Один пассаж не на шутку обеспокоил меня, хотя ничего особенного в нем вроде бы не было, если не искать в словах скрытого смысла. Приведу его целиком. «Я изнывал бы от скуки в своем канадском захолустье, если бы не свел дружбу с одним местным французом по фамилии Вантадур. Возможность коротать долгие вечера в его семейном доме для меня поистине спасение. Дети Вантадуров очень музыкальны, и слушать, как чудесно они поют хором, когда каждый ведет свою вокальную партию, – ни с чем не сравнимое удовольствие. А европейский шарм, сохранившийся и в повадках, и во всем домашнем укладе этой семьи, напоминает мне о счастливейших днях моей жизни. Люсиль, вторая по старшинству дочь Вантадуров, чем-то удивительно похожа на Филлис Холмен».
Напрасно я убеждал себя, что упомянутым сходством и объясняется, скорее всего, притягательность новых знакомых для моего одинокого друга. Напрасно пытался унять разыгравшуюся фантазию, вновь и вновь повторяя, что незачем делать из мухи слона и раньше времени бить тревогу. Меня не покидало дурное предчувствие, и никакие увещевания не помогали. Вероятно, для подобного предчувствия в душе моей имелась благодатная почва, давно усеянная зернами сомнений: я не был уверен, что правильно поступил, передав кузине прощальные слова Холдсворта. Радостное возбуждение, в котором она постоянно пребывала тем летом, ничего общего не имело с ее прежним состоянием нерушимого душевного покоя. И когда я, пугаясь этой метаморфозы, ловил ее взгляд, она заливалась краской и опускала глаза, словно стыдясь их блеска, причина которого была известна мне даже слишком хорошо. Я утешался лишь тем, что, быть может, мое воображение бежит впереди событий, иначе родители Филлис заметили бы столь разительную перемену в настроении дочери. А они явно ничего не замечали и никаких признаков беспокойства не выказывали.
Между тем перемена назрела в моей собственной жизни. В первых числах июля истекал срок моей работы в железнодорожной компании. Все запланированные линии были построены, и здесь меня больше ничто не удерживало: пришло время возвращаться в Бирмингем, чтобы занять приготовленную для меня нишу в преуспевающем предприятии моего отца. Подразумевалось, однако, что, прежде чем двинуться с севера на юг, я несколько недель проведу на ферме у родственников. Мой отец горячо поддержал эту идею, обо мне и говорить нечего, а что касается Холменов, то все последнее время они строили планы, чем мы будем заниматься и какие прогулки по живописным окрестностям совершать, чтобы разнообразить мои деревенские каникулы. Единственное, что омрачало предвкушение долгожданного отдыха, было «то самое», как я уклончиво именовал про себя свой глупый поступок, когда передал кузине слова Холдсворта.
Жизнь на ферме подчинялась простым, но незыблемым правилам, и мой приезд никоим образом не нарушал установленного регламента. У меня была своя комната в доме, я знал, что всегда могу воспользоваться ею – почти на правах хозяйского сына. Знал я и то, что каждый день здесь заранее расписан и мне, как члену семьи, надлежит придерживаться известного всем распорядка.
С наступлением лета в природе разлился дремотный покой. Теплый золотистый воздух наполнился мирным гудением насекомых; с окрестных полей иногда долетали людские голоса, а с мощеных дорог, пролегавших за несколько миль от пасторского дома, – отдаленный грохот колес. Птицы от жары смолкли, лишь изредка в тенистых кронах деревьев позади Ясеневого поля подавали голос лесные голуби. Коровы, зайдя по колено в пруд, беспрерывно отбивались хвостами от мух.
На покосе пастор, без шляпы и галстука, без сюртука и даже без жилета, остановился перевести дух с довольной улыбкой на лице. Ему помогала Филлис во главе цепочки работников, которые точными, размеренными движениями ворошили пахучее сено. Дойдя до края луга, упиравшегося в живую изгородь, кузина отбросила грабли и по-сестрински непринужденно приветствовала меня.
– Присоединяйтесь, Пол! – крикнул мне пастор. – Лишняя пара рук очень нам пригодится – надо спешить, пока светит солнце. Помните?.. «Все, что может рука твоя делать, по силам делай»[33]. Здоровый физический труд пойдет вам на пользу, молодой человек. Я давно убедился, что лучший отдых – это смена занятий.
Я охотно последовал его призыву и встал позади Филлис, согласно своему почетному статусу в примитивной иерархии (замыкал наш ряд крестьянский мальчишка, шугавший воробьев). Мы работали, пока красное солнце не закатилось за ели у дальней границы общинной пустоши. Только тогда мы воротились домой – поужинать, помолиться и лечь спать. До глубокой ночи за моим открытым окном распевала какая-то неугомонная птаха, а на заре раскудахтались курицы.
Собираясь на ферму, я взял с собой только самое необходимое, остальное должен был привезти на тачке носильщик, который не замедлил явиться с утра пораньше. Помимо вещей, он доставил мне письма. Я сидел в общей комнате, беседовал с миссис Холмен – ей непременно хотелось знать, как моя матушка выпекает хлеб, и она забросала меня вопросами, далеко выходящими за пределы моих скромных познаний. Наш разговор прервал работник. Сообщив, что прибыл мой багаж, он вручил мне два письма. Я вышел расплатиться с носильщиком и лишь затем взглянул на них. В одном конверте был счет для оплаты, в другом… письмо из Канады! Отчего в ту минуту я мысленно возблагодарил судьбу за то, что никто, кроме моей неприметливой доброй хозяйки, не видел, как мне вручили почту? Отчего поспешил спрятать письма в карман? Право, не знаю. На меня вдруг что-то нашло, какая-то странная дурнота, и на вопросы миссис Холмен я, кажется, стал отвечать невпопад.
Под предлогом, что мне нужно разобрать свой багаж, я поднялся к себе в комнату, сел на кровать и распечатал письмо от Холдсворта. Меня охватило такое чувство, будто я все это уже читал, слово в слово, будто наперед знал все, о чем собирается поведать мне мой далекий друг. Знал, что он хочет жениться на Люсиль Вантадур… что женился на ней! (Письмо пришло пятого июля, а свадьба, как он сообщил, была назначена на двадцать девятое июня.) Я наперед знал все его доводы и все восторги по поводу счастливой перемены в его судьбе. Мои руки, державшие письмо, безвольно опустились на колени, и я уставился в пространство перед собой. Однако способность наблюдать, вероятно, не окончательно покинула меня: я видел замшелый ствол старой яблони за окном, и гнездо зяблика, и птичку-мать, прилетевшую кормить своих птенцов, – видел и не видел, хотя впоследствии мне казалось, что я мог бы в точности воспроизвести на бумаге каждую травинку и мшинку гнезда, каждое птичье перышко.
Из оцепенения меня вывел гул оживленных голосов и стук башмаков на крыльце – работники вернулись с полей обедать. Я понимал, что должен спуститься к столу и что мне придется все рассказать Филлис: в постскриптуме Холдсворт, как законченный эгоист, помышляющий только о собственном счастье, зачем-то обещал, должно быть следуя дурацкому новомодному веянию, разослать свадебные карточки всем своим знакомым в Хорнби и Элтеме, включая меня самого и «добрых друзей с фермы „Надежда“» (он теперь не выделял Филлис из общего ряда «добрых друзей»).
Не знаю, чего мне стоило в тот день дождаться конца обеда. Помню, как через силу заставлял себя есть и что-то без умолку говорил – и как удивленно поглядывал на меня пастор. Он был не из тех, кто без веской причины думает дурно о ближнем, но иной на его месте решил бы, что я пьян. Когда я счел, что уже можно, не нарушая приличий, встать из-за стола, я извинился и вышел на воздух.
Пытаясь заглушить тревогу быстрой ходьбой, я шел куда глаза глядят, и ноги сами вынесли меня на незнакомую вересковую возвышенность. От усталости я замедлил шаг, и только тогда сообразил, что поросшая дроком общинная пустошь осталась далеко позади. Больше всего на свете мне хотелось повернуть время вспять и не совершить ужасной ошибки – чего бы я не отдал за то, чтобы несчастные полчаса, когда я распустил язык, были вычеркнуты из жизни! Я клял себя – и клял Холдсворта (несправедливо, каюсь). Целый час, если не больше, провел я на пустынной возвышенности, прежде чем повернуть назад с твердым намерением при первой же возможности все рассказать Филлис. Но одно дело решить, а другое – собраться с духом исполнить решение: когда я вошел в дом и увидел (из-за жары все двери и окна были распахнуты настежь), что Филлис в кухне одна, у меня от страха потемнело в глазах. Стоя возле буфета, кузина нарезала толстыми ломтями большую буханку хлеба: судя по низким грозовым облакам, затянувшим небо, в любую минуту могли явиться проголодавшиеся работники. Услыхав мои шаги, она обернулась.
– Что так рано? Отчего не помогаете убирать сено? – спросила она, и я подумал, какой у нее приятный спокойный голос. Подходя к дому, я слышал, как она тихонько напевает церковный гимн, и, очевидно, в душе ее разлилось благодатное умиротворение.
– Да, следовало бы помочь. Кажется, дождь собирается.
– Уже и гром погромыхивает. У мамы опять разболелась голова, она пошла к себе прилечь. Но раз уж вы здесь…
– Филлис, – прервал я ее, чтобы разом покончить с неизбежным. – Моя прогулка так затянулась, потому что из головы у меня не шло письмо, которое я получил сегодня утром, – письмо из Канады. Сказать, что оно огорчило меня, – значит ничего не сказать! – И я протянул ей письмо Холдсворта.
Она слегка переменилась в лице, скорее, думаю, под впечатлением от моей кислой мины, а не потому что сразу обо всем догадалась. Так или иначе, к письму она не притронулась. Пришлось прямо сказать ей: «Прочтите!» – прежде чем она наконец поняла, чего я добиваюсь. Взяв в руки письмо, она тотчас села, словно у нее подломились ноги, развернула листок бумаги и, обхватив ладонями лоб, облокотилась на столешницу буфета. Я видел ее спину и плечи, лицо было скрыто от меня. С тяжелым чувством я устремил взгляд на открытое окно. Каким покоем дышало все кругом! Покоем и довольством. Какой недвижной тишиной объят был пасторский дом! Только невидимые часы на лестнице отбивали свое вечное тик-так. Да один раз зашеле