Мортон-Холл. Кузина Филлис — страница 24 из 49

[56], а когда вся страна в первый раз праздновала двадцать девятое мая[57] и деревенские парни красили золотой краской дубовые листочки и потом носили их в шляпе на голове, она собственноручно позакрывала все окна в доме и целый день просидела в потемках и трауре. Но люди не хотели силком перевоспитывать ее – уж больно она была молода и хороша собой! Говорили, будто бы король через ее сродственника герцога Албемарла[58] передал ей любезное приглашение явиться ко двору. Представляете? Прямо царица Савская, которую великий Соломон – наш венценосный Карл – просит пожаловать к нему в Иерусалим!..[59] Только она не поехала – не на такую напали! Жила как сыч, одна-одинешенька, потому что, когда король Карл восстановил свою власть, все слуги, кроме ее старой няни, разбежались. И никто из арендаторов не платил ей ни гроша, хотя отец ее выкупил Мортон-Холл у парламента и заплатил за него червонным золотом.

Все это время сэр Джон пропадал где-то на виргинских плантациях, а корабли оттуда плыли в Англию всего два раза в год; но государь затребовал его домой, и он вернулся – на второе лето после Реставрации. Неизвестно, знала ли госпожа Элис о его возвращении; но деревенские жители и фермеры-арендаторы знали и готовились и в одно прекрасное июльское утро надели свое лучшее платье и вышли встречать его с дубовыми ветками. В деревню он въехал с кавалькадой удальцов – все громко разговаривали, смеялись, перешучивались и к деревенскому люду обращались приветливо. Они прибыли не по драмблской дороге, а с противоположной стороны, ну да в то время Драмбл, как я уже говорила, слова доброго не стоил. Кусок дороги от деревенской околицы к воротам старого замка пролегал в тени больших деревьев, их ветви почти смыкались над головой, точно зеленый шатер. Может быть, вы замечали, как шумная компания, только что весело галдевшая под лучами солнца, вдруг затихает в прохладном зеленом сумраке и либо вовсе умолкает, либо продолжает беседу, но уже иначе – спокойнее, медленнее, серьезнее. Вот и наши старожилы рассказывают, что джентльмены-удальцы приумолкли (кое-кто из деревенских увязался за ними поглядеть, как гордячку Элис Карр щелкнут по носу). Кавалерам пришлось склонить головы, покрытые шляпами с пышными перьями, когда они проезжали под свисающими ветвями и необрубленными сучьями. Мне думается, сэр Джон ожидал, что молодая леди созвала друзей и приготовилась оборонять вход в дом; но у нее не было друзей. И не было близких родных, а влиятельного герцога Албемарла она прогневала отказом послушаться его совета – приехать ко двору и тем спасти свое имение.

Итак, сэр Джон ехал в тишине, если не считать топота многих лошадиных копыт да стука деревянных башмаков местных ротозеев. Как ни тяжелы были главные ворота замка, их распахнули настежь и подъехали к крыльцу, где стояла госпожа Элис в своем простом закрытом пуританском платье. Щеки ее пылали, глаза горели огнем. И никого – ни за ней, ни с ней, ни при ней, одна трясущаяся от страха старая нянька цеплялась за нее в немой мольбе. Сэр Джон опешил: не мог же он отдать приказ обнажить мечи и пойти против безоружной женщины! Его план штурмом прорваться в замок вмиг стал смешон ему и, как он прекрасно знал, его удалым, развеселым товарищам. Он повернулся к ним и велел оставаться на месте, а сам подъехал прямо к ступеням и обратился с речью к молодой леди – на глазах у всех, снявши с головы шляпу. Она и бровью не повела, прямая, величавая, ни дать ни взять самодержица, за спиной у которой вооруженная до зубов армия. Никто не слыхал, что они сказали друг другу, но уехал он смурной – его будто подменили, вот только серый глаз его соколиный стал вроде как еще зорче, словно уже разглядел свою цель, хотя до нее было пока далеко. Сэр Джон насмешек не терпел, и никто не отважился бы смеяться ему в лицо, поэтому, когда он передумал врываться в замок, дабы не беспокоить жившую там прекрасную даму, его кавалеры вслед за ним без слов возвратились в деревню и целый день кутили в трактире, угощали окрестных фермеров, рубили сучья, доставившие им неудобства во время утренней поездки верхом, а к вечеру сложили из них костер на общинном лугу посреди деревни и сожгли на нем «истукана». Одни окрестили его Старый Нолл[60], другие – Ричард Карр, и, по слухам, оба имени одинаково годились: если бы не человеческое имя, большинство из присутствующих сказали бы, что это просто толстый раздвоенный сук.

Позже старая нянька рассказывала в деревне, как в то утро, едва госпожа Элис перешла с солнечного крыльца в холодную тень дома, она села и расплакалась. Бедная верная служанка никогда не видела, чтоб она так убивалась, и даже представить себе не могла, что ее гордая молодая госпожа на такое способна. Весь тот летний день она проплакала, а если ненадолго затихала в изнеможении, горькие слезы сменялись тяжкими вздохами, словно сердце ее разрывалось на части. Из верхних окон (открытых из-за жары) сквозь густые кроны деревьев доносился заливистый праздничный перезвон деревенских колоколов и громоподобные припевы веселых песен кавалеров – всё во славу Стюартов. «О боже! Мне не к кому кинуться!» – раз или два промолвила молодая леди; это были единственные ее слова. Старая нянька не могла возразить ей, ибо с правдой не поспоришь. И еще она давно приметила, что безостановочные горькие слезы льются неспроста: значит, быть беде.

На мой взгляд, госпожу Элис постигла худшая беда, какая только может случиться с гордой женщиной, хоть и явилась она под видом веселой свадьбы. Как оно так вышло, никто в деревне не ведал. На следующий же день лихие кавалеры ускакали, легко и беззаботно, словно уже исполнили все, что от них требовалось, предоставив сэру Джону самому разбираться со своим имуществом. Время от времени старая нянька боязливо захаживала на деревенский рынок. На лесных тропинках люди встречали иногда госпожу Элис, такую же гордую и величавую, как и прежде, только малость побледневшую да погрустневшую. А дело было вот в чем: молодая леди и сэр Джон влюбились друг в друга, пока беседовали на ступенях Мортон-Холла. Любовь глубоко проникла в ее сердце: она не умела любить вполсилы – все чувства ее были глубоки и неистовы и отпечатывались на дне души, точно след от раскаленного клейма. Сэр Джон – блестящий джентльмен, по-европейски щеголеватый и обходительный – полюбил ее иначе, на свой, мужской манер, как мне сказывали. Он видел в ней красавицу, которую ему захотелось приручить и сделать во всем послушной себе; возможно, в ее глазах, смягчившихся под его взором, он прочитал, что у него есть шанс, и тогда все осложнения вокруг законных прав на Мортон-Холл разрешились бы самым простым и приятным образом. Поселившись у друзей по соседству, он стал часто попадаться ей на ее излюбленных тропинках – всякий раз отвешивал поклон, взмахнув шляпой с перьями, и произносил несколько любезных слов. И постепенно она оттаивала, сердце ее размягчалось, и она расцвела, как никогда прежде. В конце концов фермерам-арендаторам объявили о скорой свадьбе.

После венчания сэр Джон некоторое время жил с молодой женой в Мортон-Холле, а затем вернулся ко двору. Она наотрез отказалась ехать с ним в Лондон, и, по слухам, это привело к их первой ссоре. Так или иначе, две несгибаемые воли обречены были вступить в борьбу чуть ли не с первого дня супружества. Она заявила, что двор – не место для порядочной женщины. Конечно, ей следовало положиться на сэра Джона, который куда лучше знал придворную жизнь и не дал бы ее в обиду. В общем, он уехал, а она осталась. Первое время она горько плакала, потом вспомнила про свою пресловутую гордость и стала держаться еще холоднее и высокомернее, чем раньше. Потом разыскала попрятавшихся единоверцев[61] и, пользуясь тем, что сэр Джон всегда щедро снабжал ее деньгами, собрала вокруг себя осколки местного пуританства в попытке найти утешение в долгих гнусавых молебнах, дабы меньше скучать по мужу. Но и это не помогло. Как ни жестоко он обошелся с ней, она все еще без памяти любила его. Говорят, однажды она нарядилась горничной и тайно отправилась в Лондон разведать, отчего он так долго не кажет глаз домой, и там увидала или услыхала такое, что совершенно ее перевернуло, и назад она воротилась как в воду опущенная. Говорят, будто бы муж, единственный человек, которого она любила со всей неистовой силой своей души, изменил ей. А если и так – чему удивляться! Даже в лучшие времена нрав у нее был суровый и неуживчивый; эдакой женщине, да с эдаким происхождением, следовало почитать брак с Мортоном за великую честь для себя. На что она рассчитывала?

Сперва она впала в уныние, затем ударилась в религию. Кажется, не было в стране пуританского проповедника[62], которого не приветили бы в Мортон-Холле. Сэру Джону это, ясное дело, не нравилось. Мортоны, может быть, и не самые набожные люди на свете, но, по крайней мере, никто из членов семьи пуританской ересью не страдал. Словом, когда сэр Джон пожаловал домой, предвкушая радостный прием, ласку да любовь, жена встретила его ненужными увещеваниями и молитвой, повторяя все, что слышала на последнем собрании пуритан. Ох и досталось же от него и ей, и ее проповедникам! Он поклялся, что отныне никакой пуританин не найдет пристанища и привета в его доме. В ответ она смерила его надменным взглядом и сказала, что понятия не имеет, где, в каком английском графстве находится тот дом, о котором он толкует, но здесь, в доме, приобретенном ее отцом и по наследству перешедшем к ней, для всех, кто несет в мир Благую весть, двери будут открыты, и пусть короли издают любые законы, а королевские прихвостни изрыгают любые проклятия! Сэр Джон не проронил ни звука – то был худший знак: он затаил злобу на жену. Через час он уже скакал назад – к околдовавшей его французской чародейке.