Моряки. Очерки из жизни морского офицера 1897‑1905 гг. — страница 5 из 55

Эта красивая и пестрая картина в первый раз меня совершенно ошеломила: я никогда еще не видел такого блестящего зрелища. Как ни велик был наш зал, как ни обширны многочисленные помещения, предоставленные для гостей, но все же места не хватало, и с большим трудом удавалось продвигаться вперед. Только мы тогда еще были такого маленького роста, что могли успешно шмыгать между парами.

Теперь наш главный интерес сосредоточивался на танцах, которые в первый раз мы видели на балу. Огромный зал был полон парами, красиво кружащимися под плавные звуки музыки. Один танец сменялся другим, и казалось, что все сливается в одно непрерывное движение. Томные, нежные звуки вальсов захватывали душу, хотелось слиться с этими кружащимися парами и без конца танцевать.

Вся эта роскошь туалетов – шелка, бархат, кружева и драгоценности, запах духов, блеск военных форм – пьянила душу и наполняла ее восторгом. Мне казалось, что я попал в какое‑то волшебное царство, и долго не мог оторваться от этого зрелища. Не скоро я стал различать отдельные лица танцующих и, когда наконец освоился, даже не заметил прелестное личико молоденькой барышни, которая шла под руку с кадетом.

Так незаметно время перешло за полночь, и, утомленный всеми впечатлениями, теснотой и жарой, я решил идти домой. Довольно было на первый раз перечувствовано, и, наверное, в последующие годы эти впечатления не будут уже такими яркими и бал не будет казаться таким великолепным и интересным.

Быстро сбегав в роту за шинелью, я вышел на набережную и полной грудью вздохнул свежий морозный воздух. Была чудная лунная ночь. Всего несколько дней тому назад выпал снег, и потому улицы и крыши казались в темноте совершенно белыми. Мне приходилось идти с Васильевского острова на Кирочную улицу – большое расстояние, но от полноты чувств хотелось пройтись пешком и подышать свежим воздухом. Да и как красива набережная Невы в такую ночь! Ровный ряд огней газовых фонарей, слабо освещающих гранитные плиты панелей, дворцы, особняки, Адмиралтейство, Исаакиевский собор, на другой стороне темнеющая Петропавловская крепость. Все покрыто снегом и освещено бледным светом луны, а внизу чернеет Нева, и по ней плывут большие льдины, медленно налезая друг на друга, издавая какой‑то особый скрип и треск. Точно какие‑то сказочные чудовища борются между собой. Я всегда любил Петербург, и он был дорог моему сердцу, но еще сильнее я любил его в эти ночи: он казался таким таинственным, особенным.

Пока я шел по набережной, мне навстречу летели роскошные сани, запряженные парой или одиночкой, попадались и скромные извозчики, везущие сонных седоков, закутанных в меховые воротники шуб, изредка шли пешеходы. Кое‑где в окнах роскошных особняков еще виднелся свет, и там, по‑видимому, шло веселье. Хотелось подняться с земли и взглянуть, что происходит за этими зеркальными окнами и спущенными шторами.

Я незаметно подошел к Летнему саду, свернул на набережную Фонтанки, на Сергиевскую улицу, дошел до Воскресенского проспекта и наконец был дома. С удовольствием лег я в кровать. Завтра можно было долго спать, так как после бала нам давали день отдыха.

Глава четвертая

После корпусного праздника жизнь быстро вошла в свою колею и потянулась обычным, строго размеренным темпом, чередуясь уроками, строевыми учениями, едой и сном. Один день походил на другой как две капли воды, и оттого время летело быстро. Мы скоро привыкли к обстановке, перезнакомились друг с другом, сдружились между собой и чувствовали себя в Корпусе, как дома.

Несмотря на распущенность, царившую в Корпусе, нравы воспитанников были совсем негрубые, и никаких избиений новичков и слишком злых издевательств не было и в помине. Впрочем, и начальство строго следило за этим и никогда ничего подобного не допустило бы. Не было у нас и притеснения младших старшими, этого знаменитого «цука» Николаевского кавалерийского училища. Но, конечно, иногда случались единичные драки и общие побоища, когда одна рота шла на другую. Были также и среди кадет такие злополучные личности, которые как бы сами напрашивались на то, чтобы к ним приставали, и иногда эти приставания переходили в систематическое избиение. Но это было редко и всегда вызывалось характером самих же жертв, и за все шесть лет пребывания в Корпусе я наблюдал только два таких случая. В обоих объектами были несимпатичные и в значительной степени испорченные мальчики.

Недоразумения между ротами тоже были редки и обычно происходили из‑за пустяков вроде того, что на дворе не поделят саней для катания с гор или кто‑нибудь из младшей роты позволит себе толкнуть или обругать кадета старшей. Но это случалось только между младшими ротами. Например, когда я был в 3‑й роте, у нас одно время шла война с кадетами 4‑й, и мы устраивали походы на малышей: наибольшие драчуны старались, забравшись в помещение 4‑й роты (что начальством строго воспрещалось), напасть на первых попавшихся маленьких врагов и их отдубасить, быстро скрывшись. При этом, чтобы не быть узнанным, на головы накидывались бушлаты. Такие набеги далеко не всегда благополучно сходили и для самих нападающих, и нередко бывали случаи, что им приходилось встречать сильный отпор и ретироваться очень помятыми, с «фонарями» и синяками.

Почти каждый год в Корпусе свирепствовала эпидемия брюшного тифа, и главный процент больных приходился на вновь поступивших. Отчего появлялась эта эпидемия, кажется, доподлинно начальство не могло доискаться, но говорили, оттого что у нас был свой водопровод и трубы проложены против Корпуса, т. е. в месте, где Нева уже успела пройти весь город. Правда, строго запрещалось пить сырую воду, и всюду стояли специальные баки с кипяченой, но, по‑видимому, этих мер было недостаточно, и следовало поставить более усовершенствованные фильтры. Но борьба с эпидемиями не приводила к полной победе, и тиф ежегодно уносил одну или две жертвы.

Одним из первых заболел я[20], и меня положили в тифозную палату нашего прекрасного лазарета. Кругом были все тяжелые больные. Помню, рядом со мной лежал мой товарищ по фамилии Телегин, который заболел тифом еще в более тяжелой форме, чем я. Он все метался по кровати и бредил. Я сам несколько дней был без памяти и только изредка приходил в себя и с трудом узнавал, где нахожусь. В эти моменты я с удивлением наблюдал моего соседа и никак не мог понять, что он мне говорит, так бессвязны и отрывисты были его слова.

Ночью я проснулся оттого, что кто‑то наклонился надо мной и что‑то шептал. Открыв глаза, я увидел нашего священника в черной рясе, читавшего надо мной молитву. Затем услыхал голос сестры милосердия:

– Не тот, батюшка, а вот который рядом, с другой стороны.

А батюшка на это ответил:

– Ну, ничего, я ошибся.

Потом я узнал, что батюшку пригласили напутствовать Телегина, которому стало очень плохо, и он, не разобрав, где тот лежит, наклонился надо мной и стал напутствовать меня. На следующий день бедный Телегин умер, и, когда я окончательно пришел в себя, его уже рядом со мною не было[21]. Но эта ошибка нисколько не поразила, и мне не стало ни страшно, ни неприятно, так как в тот момент все казалось безразличным, далеким и ко мне не относящимся. В голове появлялись какие‑то обрывочные образы, которые непрерывно мешались между собой, кружились, исчезали и вновь возникали. Все хотелось пить, пить и пить. Иногда виделось что‑то вроде ручья с заманчивой студеной водою; бутылки, из которых разливалась какая‑то вкусная жидкость или целые бочки с водою, но всегда что‑то мешало утолить ужасную, томящую жажду. По‑видимому, я изредка стонал, и в ответ раздавался глухой женский голос: «Чего вам?» «Пить», – просил я, и мне давали что‑то пить, что, однако, освежало лишь на мгновенье. Потом опять начиналось забытье, которое тянулось неизвестно как долго, точно я носился в каком‑то бесформенном пространстве, без начала и конца. Время летело, и я его не замечал. Кругом были мрак и тишина.

Так длилось около десяти дней, и вдруг мне показалось, что я проснулся от какого‑то долгого, кошмарного сна. По‑видимому, было раннее зимнее утро, и свет только чуть‑чуть брезжил через щели опущенных штор. Кругом стояли рядами кровати, на некоторых лежали больные, и было совсем тихо.

Несказанно приятно было сознавать, что я проснулся, ощущать в себе силу и желание жить. Захотелось говорить, есть, вообще что‑то делать. Через некоторое время из‑за ширм вышла сестра милосердия и пошла по палате, и я ее тихо окликнул. Она подошла ко мне и сказала:

– Ну, слава Богу, кажется, у вас кризис благополучно миновал, а то мы боялись за вас, уж очень вам было плохо, но зато теперь дело быстро пойдет на поправку. Хотите пить?

Как приятно было слышать ее голос. Меня только удивило, что я был так сильно болен, а сам этого совсем не ощущал. И, конечно, мне хотелось пить и особенно есть, чего‑нибудь такого вкусного – большую котлету с жареной картошкой, или курицу с рисом, или все равно что, лишь бы побольше. Увы, этим мечтаниям еще не скоро было суждено сбыться, и меня добрых десять дней кормили манной кашей и жидким клюквенным киселем.

После кризиса я действительно быстро пошел на поправку, и уже через две недели мне разрешили встать. Первые дни, с трудом передвигая ноги и шатаясь, я делал несколько шагов от койки к стулу. Все же я не успел окончательно выздороветь к Рождеству, так что этот любимый праздник я провел в лазарете. Помню, мне подарили от Корпуса толстую книгу, в красивом переплете, с описанием народностей, населяющих Балканский полуостров.

Только после Нового года родителям разрешили меня взять на месяц домой, чтобы дать мне окончательно окрепнуть, и я счастливый ехал в карете с замерзшими окнами и скрипящими колесами по мостовым, покрытым снегом.

Быстро промелькнул месяц, и я снова оказался в стенах Корпуса. Меня очень пугала мысль, смогу ли я нагнать то, что было пропущено за столь долгий срок болезни, и не придется ли из‑за этого остаться на второй год. Это было бы тяжело для самолюбия, и потому я никак не мог примириться с такой мыслью. Но опасения оказались напрасными, и я скоро нагнал класс.