Мощное падение вниз верхового сокола, видящего стремительное приближение воды, берегов, излуки и леса — страница 2 из 12

лся к сидящему на земле.

— Ну, а с тобой как рассчитываться будем? Ты ведь, гнида, небось, сам лямку не тянул, все на них спихнул? А?

— Да-да-да… — опять мелко заулыбалась, закивала головой глухая тетеря. — Да, верно… да, правильно…

— Значит спихнул-таки? — Колька как ужаленный подпрыгнул на месте, затем сделал шаг вперед и, подражая киношным каратистам, ударил хилого в грудь ногой. Удар получился несильный и некрасивый, какой-то дергано-ломаный, корявый. Однако хилому бурлачку хватило и такого: он тут же булькнул горлом, закатил глаза, снова упал на спину.

Самый крепкий, самый старший, а потому скопивший в себе наибольший ком злобушки бомж тяжко ступил Козлу наперерез:

— Ты чего, паря?

— Да так, ничё… — Козел всей пятерней (теперь уже ловко, гибко) задвинул выступившего было вперед бомжа в прежний ряд, на прежнюю позицию и медленно пошел назад к яхте.

— Ну, ты, я вижу, как след разобрался, — промямлил Семен. — А мы на мель сели, — смутновато улыбнулся он. — Надо в город звонить, Леху-механика вызвать.

Семен вынул из кармана сотку, стал вдавливать слишком мелкие для его пальцев-колбасок — очень толстых у основания, совсем тоненьких на концах — кнопки. Тем временем две одинакового росточка и почти одинаково одетые бабы, наблюдавшие за Козлом и бомжами в иллюминатор, вылезли на палубу вроде покурить, промяться, но потом так же, как и Козел, перепрыгнув с яхты на причал, подвалили к “бурлачкам”, о чем-то с ними переговорили и ушли пешком в город. Шли они сутулясь и на ходу опять же курили. Козлу это страшно не понравилось — ну то, что вот они идут, курят и назад не больно глядят. К тому, что женщины курят, он вообще относился строго, хоть сам дымил нещадно. Козел хотел даже побежать за бабами, хотел крикнуть в их уши, в лицо что-то срамное, обидное. Такое, чтоб те скорчились, съежились, может даже, как бурлачок хилый, упали наземь.

Но бабы были далеко уже, да и услыхать, как Колька будет срамить их, никто из нужных ему людей не смог бы. А раз так — не тот театр!

Козел спустился в каюту, глянул сердито на единственную оставшуюся и словно приросшую плечиком к Сеньке беленькую узкотелую бабенку и, подхватив с тахты какой-то бушлатик, пошел спать в рулевую рубку.

5

Каким бы ни был человек и что бы он в жизни своей ни творил, а любой птице — особливо ж священному соколу Хорра — надлежало чтить его. Во всяком случае — до тех пор, пока человек находился в царстве живых, пока дышал он прозрачным и легким воздухом, а не давился грубослоистой мертвой тьмой.

Сокол летел вдоль воды, и ему казалось: над привязанным к плоту человеком вьется редковатый, темненький, едва различимый облачный дымок. Сам же человек мертвым уже не казался, казался всего только умирающим. И то, что человек был жив, — вдруг взвеселило сокола, передернуло его краткой жестковатой радостью. Ведь если б глаза человека были мертвыми, если б были они затянуты беловатой развратной пленкой несвоевременной, непредусмотренной ходом событий смерти, то тогда соколу пришлось бы развратную эту пленку проклюнуть, а кристалликами человечьей, таящейся в глубине глаз души, пусть хоть и временно, но попользоваться!

Облачный же темноватый дымок походил с высот на движущийся слёток пчел, или, в крайнем разе, на громадный рой тусклой, полупрозрачной мошкары. Облачко это все время меняло очертания, становилось то длинней, то скругленней, а то и вообще вдруг из виду пропадало. Наконец, после нескольких острых охотничьих приглядок, сокол смекнул: это какие-то гадкие, перепончатые, с острым изломом крыльев нетопыри и нетопырята, сбившись в тучу, ходят над плотом! Ходят, то притираясь к плоту почти вплотную, а то (словно бы в страхе и ужасе) от него отскакивая. Такую, движущуюся ломанными пугливыми линиями, нечисть сокол и на дух не выносил, никогда за все свои три мыта на летучих мышей-кажанов или на подобных им не охотился. Но сейчас ему почудилось: охотничий пыл, охотничью тревогу вселяет в него именно этот рой острокрылых существ, вылетевших для гадкого своего и нищенского кровопийства почему-то днем, а не ночью. И соколу тут же захотелось на кажанов обрушиться, затем, поднырнув под стаю, погнать ее на высоту, вверх, после вдруг над стаей взмыть, потом стремглав в нее врезаться, всадить черный отлетный коготь правой ноги в какую-нибудь одну мышь, распороть ей живот до кишок, дальше перерезать горло еще какой-нибудь гадине летучей…

Только вот кровь мышиную сокол пить ни за что не стал бы! Он и кровь птичью, кровь живую, кипучую, пил из перерезанного горла не часто. А тут эти поганые, воняющие затхлым чердачным хламом твари, со своей мертво-холодной кровью!

Сокол чуть дрогнул кончиками крыльев, но вниз на этот раз не пошел: решил переждать, попривыкнуть, всмотреться…

6

Рано утром бомжи-бурлачки, спавшие прямо у берега, в наполовину развалившемся вагончике, обнаружили: их хиловатый, стукнутый вчера в грудь товарищ умер. “Бурлачки” сперва заметушились, занервничали, старший сгонял за водой, выдавил из желтоватой обертки на ладонь и растер меж пальцами две таблетки аспирина… Однако, разглядев, что и лекарство и вода теперь ни к чему, “бурлачки” как-то подуспокоились, движенья их стали размеренными, разговор — скупым, взгляды — зловещими.

В то же примерно время проснулся в рулевой рубке и Колька Козел. Он хоть и не протрезвел еще — помнил вчерашнее ясно, отчетисто. Яхта была уже снята с мели и — отбуксованная метров на двадцать от берега — стояла на якоре. У борта яхты болталась на мелкой волне дюралька с мотором, в ней сидел и не отрываясь глядел на воду рослый, долгоусый, одетый в теплую с меховым воротником куртку и в танкистский шлем Леха-механик.

— Эй, танкист чмуев! — крикнул ему Колька без всякого умысла, просто так. Танкист оторвал глаза от воды, нехорошо осклабился.

— Перебрал ты, Козел, вчерась что ли?

— Я тебе не Козел, не Козел! Ишь привычку взял!… В Красное счас поедем! Заводись!

— Ладно, не Козел, так не Козел, — повел крепким круглым плечом танкист. — А токмо насчет Красного Семен ничего не говорил.

— Я, я тебе говорю! Сенька спит покамест! Смотаемся и вернемся!… За бабами… — подобрел вдруг Колька. — И тебе пиписка достанется!

— Сам езжай, — танкист снова стал глядеть на воду. — Меня в город только закинь и езжай, хочь к черту на рога… А яхта — в порядке. Заводитесь, катайтесь, путешествуйте. Я все с утра облазил…

Из Красного Колька, закинувший по дороге Леху-танкиста в город, вернулся мокрый, злой. Ни одна баба ехать с ним на яхту не захотела.

“Знают мой норов! Боятся!” — петушил себя Колька. Но где-то по окрайцу ума, много ниже слов произносимых, шмыгала мышонком опасливым мысль: “Не боятся, не боятся! Презирают! Брезгуют!”

В город за бабами Кольке ехать уже не захотелось, и он сошел вниз, в каюту, будить Сеньку.

Семен спал крепко. Рядом с ним, свернувшись калачом под своим особым одеялом, спала узкотелая беляночка. Сенька и во сне квело улыбался, дергал щечкой. Лыбилась застенчиво и беляночка.

— Ну, чего, чего лыбитесь! — заорал, выходя из себя Колька. — Небось, ничего и не сотворили вместе! Пупочки ведь даже друг об друга не потерли! Знаю вас, знаю!

Тут Колька вспомнил, как и сам он с одной бабой на этой же яхте занимался недавно “сексгимнастикой”. Баба оказалась каратисткой и в конце концов так стукнула Кольку пальчиком ноги в висок (божилась — нечаянно, божилась — хотела просто ножкой за ухом пощекотать), что он потом два часа головы поднять не мог…

Семен и от ора не проснулся, а вот беляночка — та с неудовольствием наморщила носик, отворотилась к стене.

— Хрен с вами! Спите! Я в город — и назад! — крикнул громче прежнего Козел, и на этот раз Сенька его услыхал, шевельнулся. Сказал “лады” и заснул опять.

7

Сокол сделал малый круг и неподвижно завис в небе, чуть в стороне от плота.

Пролетая только что над береговой полосой, над камышами кугой, он кроме плота видел еще двух монахов в лодке, видел сплывающий вниз по реке весенний сор, изломанные ящики, разбухшие и уже идущие ко дну тряпки. Видел он, как крутая волжская рябь нежно лижет мелкую щепу, видел две-три крупные доски, пупырчатый, неестественно легкий пенопласт, видел пластмассовые штамповки, отторгаемые водою с брезгой и дрожью, как нечто чужое, вредное; видел гнилую черно-зеленую колоду, с глубоко вогнанным в нее ржавым тесаком. Ухватывал он с раздраженьем и кое-какую другую мелочуху: корзину плетеную двухручную, плывущую вверх дном; женский надорванный с краю гигиенический пакет; широкую, многометровую, наполовину затонувшую, но всё еще вызывающе и распутно мерцавшую из глубины целлофановую пленку.

Сокол видел в волнах многое. Но то, что он видел — обычной утренней радости в себе не несло.

И тогда, устав от созерцанья речного сора, сокол полетел на восток, к середине реки. И в этом отрезке своего полета стал смотреть уже только на солнце. Потому что он, сокол, был в первую очередь солнечной птицей. И смотреть на катящее себя над Волгой в призрачном тумане облачков бледноватое северное светило ему было необходимо, было полезно и было усладительно. Сокол глядел на солнце, и солнце жило и билось в нем. Билось, невзирая на всю его птичью мелкость, убогость, а по временам и нечистоту. Билось, несмотря на заразу, носимую в клюве, билось, вопреки кишащим в кишках и желудке мелким и крупным червям, билось, потому что солнце и сокол сотворены друг для друга и существовать им порознь дольше чем одну ночь — нельзя!

8

Плыть в город Козел вовсе не собирался.

Теперь ему почему-то захотелось с бурлачками замириться — захотелось подкатиться к ним и, может, одного-двух из этих дурней голодных (не всех четверых, конечно) на лодчонке по Волге повозить. Пусть вспоминают потом! Знай наших! Но вот Сеньке об этом приступе козловой жалости сообщать было вовсе необязательно. Потому-то Колька и сбрехал ему про город.