Улины подружки врали про нее: Бегает бабка Ушнурцева с конями у реки, как лошадь ржет и траву дикую щиплет. Волосы седые распустит, сиськи за спину, вместо стоп — копыта, вместо носа — помидор. Если подойдешь — в ель оборачивается… У беременных баб печень крадет, на костре ногти от покойников жарит… Грудным молоком чёрта косматого кормит… И у тебя когда-нибудь ногти вырвет. С чертополохом сварит и съест.
Баба Дуня и впрямь любила лошадей. Забиралась в конюшни, угощала там колхозных меринов морковью и яблоками. Расчесывала им гривы, а летом даже в ночное водила на речку Сюню, если конюхи разрешали.
Уля бабу Дуню боялась, подружкам верила и всерьез опасалась за свои, неловко покрытые дешевым красным лаком, ногти.
Расчесывала однажды баба Дуня себе волосы. Вздыхала, морщилась и косу заплетала. А Уля подглядывала. Было это у бабы Дуни в доме. Уля там ночевала, потому что у них пожар случился. Все ее комната черная была. В копоти. Шкаф сгорел и кровать. Пьяный Тимоха бычок не затушил, а в угол бросил. Вот и загорелось. Спала Уля тогда у бабы Дуни целую неделю в закутке, пока чинили-красили, а рядом полоумный Сережа спал. Слюней напустил под нос полстакана. И вонял — мыли его редко, простыни не меняли месяцами. Чмокал и фыркал во сне, как жеребенок. Иногда стонал как леший. Уля его жалела, но погладить боялась — тот мог и укусить, хорек.
Засмотрелась тогда Уля на бабу Дуню и задремала… И вот, уже не старая, изробленная жизнью деревенская бабка перед ней — а русалка-красавица. Волосами длинными шелковистыми играет и бюстами сахарными трясет. Зубы белоснежные показывает… А потом вдруг — исчезла русалка. а на ее месте появилась ведьмака жуткая. С костылем и на птичьих ногах. На голове — красный платок. Серебряной иглой проткнутый. В ушке иглы — веревка. А в руках у ведьмы — огромная вилка. Побежали тут по комнате тени-долгунцы… И стала вдруг горница в деревенской избе — как зал просторная. Стены высоченные. На верху — квадратная дыра. Звезды видно — как елочные игрушки сияют. А на стенах — окна-дырки до самого верха. Оттуда музыка чудная доносится и люди какие-то странные смотрят, безголовые, вроде, с глазами на пузе… А посередине зала — черная вода в бассейне. В эту воду та ведьмака кинулась и брызги от нее — нефтяные капли — во все стороны полетели. На другой стороне бассейна черт рогатый сидит. На Улю глаза вытаращил. И рога у него везде. Даже на руках. Встал, подошел к Уле и кинулся на нее. Вцепился зубами в верхнюю губу.
Плеснула баба Дуня в тарелку картофельного супа, заправленного рожками. Отрезала кусок серого хлеба. Бросила на стол. Буркнула что-то, оделась и ушла к себе в избу. Там ее голодный Серёжа дожидался.
Уля поела, убрала за собой. Села за стол уроки учить. Зверева задала сочинение на тему — «Приметы старины глубокой в былине Вольта и Мпкула Селянпнович». Десятый раз перечитывая текст былины, Уля пыталась выявить проклятые приметы, даже указательным пальцем по строчкам водила, но ничего, кроме нескольких устаревших слов не обнаружила. Омешики. рогачик, гужики…
Все в былине ей было знакомо и понятно. Какая уж тут старина! И «кобыла соловенькая» и «сапожки зелен сафьян». Вполне современными были и поведение Вольги и ответы куражащегося своей силой Мпкулы. И навязчивые мужички, которые «стали грошей просить», которых потом «положил Микула до тысячи». Актуальной была и конечная цель микулиной работы «напахать ржи, наварить пива и мужичков в усмерть напоить», чтобы они его «похваливали».
Самогон-самопляс гнали в каждой второй избе их деревни. Сусло приготовляли, правда не из ржи, а из подгнившей картошки, сахара и дрожжей. Часто случались там и разборки между «молодцами-оратаями» и «.дружиной птиц-соколов и серых волков» из соседних деревень. После которых — «который стоя стоит, тот сидя сидит, а который сидя сидит, тот лежа лежит. И все рыбы уходили во синии моря, улетали все птицы за оболока, ускакали все звери во темные леса».
Пришел Тимоха. Как всегда хмурый, но трезвый, осторожный какой-то. Бросилась в глаза Уле и еще одна странность — не пошел он в кухню, где в тазу с водой стояла бутыль с самогонкой, не выпил стакан, не закусил соленым огурцом из рядом стоящего сиреневого пластикового ведерка с отбитым краем, от которого несло укропом и чесноком. Внимательно осмотрел избу, поглядел долго и тревожно в окошко, сказал: Одевайся, давай, пойдем сейчас.
— Куда пойдем, дядя Тимофей?
— В лес.
— Так мороз в лесу, снег, темно. А мне уроки делать надо…
Ушнурцев приблизил свое рябое, грубое лицо к нежному курносому личику Ули и прохрипел, не смотря ей в глаза: Пойдем, сказал. Надевай валенки, маткин ватник и ватные штаны. А не то…
И показал ей ржавый садовый нож с треснувшей зеленой рукояткой, изогнутое лезвие которого было похоже на клюв хищной птицы.
Сердце девочки сразу упало в коленки. Ничего не понимая, Уля оделась. Вышла в сени, шагая торжественно, как лунатик. Ушнурцев обвязал ей шею бельевой веревкой. Другой конец продел через рукав своего ватника. Уля так ошалела от веревки, что Ушнурцеву пришлось снова показать ей нож, чтобы заставить ее выйти наконец из избы.
На улице Уля дернулась было в сторону деревянных ворот, но Ушнурцев грубо оттащил ее веревкой и повел через заснеженный садик к задней калитке. Сбил ее с петель и вывел Улю через небольшой лесок, овражек и поле к замерзшему Шибановскому болоту. У болота немного покрутился, следы на снегу еловой лапой замел, поволок оцепеневшую от страха девочку в бескрайний Кабанов лес. Снегу было по пояс, но Ушнурцев выбирал знакомые ходы, утоптанные то ли человеком, то ли зверем, снежные тропки и лазы.
Через два часа ходьбы достигли они маленького охотничьего домика-землянки. Вошли. Ушнурцев зажег керосиновую лампу, растопил березовыми дровами старую потрескавшуюся печку, занимавшую половину единственной комнатки. Посадил Улю на грязную лавку рядом с печкой, а сам взял в руки какую-то щепочку и начал ей в зубах ковырять, задумался…
Следы их занесло метелью еще до того, как перепуганная насмерть Полина уговорила соседских мужиков помочь ей в поисках дочери. Искали до полуночи — на широких лыжах и с факелами, но никого не нашли и по домам разошлись. Два раза бегала Полина к бабе Дуне. Надеялась, одумается Тимоха и к матери на ночь придет. Все напрасно.
Баба Дуня урезонивала Полину: Ну что ты все ходишь. Сережу пугаешь… Окстись. Тимоха бешаный, но не какой там убойца. Потаскает девчонку и воротится. Замерзнут в чистом поле-то, али в лесу. Во, дубак какой стоит. На Кезе, говорят, лектростанция заледенела. Как бы лошадки не померзли.
А сама тихонько посмеивалась в кулак, злыдня. Радовалось. что Полина психует. Даже гордилась сынком.
— Унял таки стервину. И девчонку ейную вовсе не жаль. Урода, волчья-пасть. Ну, полюбуется малость сын, чаго-ж, ей честь одна, четырнадцать годов, пора привыкать к мужчине. Меня вот аж в двенадцать оприходовали. Ван Петрович, пасечник. Уж как наседал.
Полина решила на следующий день опять в райцентр ехать, рассказать там все майору Полгинникову и с милицией дальше искать. Уснуть не смогла, всю ночь по кровати металась. Представлялось ей. что Тимофей голую Улю по снегу за ногу таскает. Туда-сюда…
Пугалась Полина неспроста. Знала, на что ее любовник в ярости способен. А ведь сама его и разозлила. Неделю назад в город сгоняла и собственноручно дежурному в отделении милиции жалобу отдала. В ней описала она подвиги сожителя — «ежедневные избиения с применением технических средств — кастрюли, ножки стула, проволоки, старой иконы без оклада, а также ногами в сапогах и алюминиевым половником».
Кроме того Буранова вменяла Ушнурцеву в вину «попытку ее смертоубийства путем удушения подушкой на супружеском ложе, распил ее на части бензопилой, для чего… он меня привязал в лесу к осине и долго угрожал пилой и плевал в лицо, называя прошмондовкой, эстонской килькой и резиновой куклой».
К тому же сожитель грозил якобы «убить и уроду-девку и до гадины-мамаши добраться, на куски разорвать мудаков соседей, спалить всю деревню Рыкву и зарыть бульдозером источник нашей великой реки Камы, чтобы все Приуралье превратилось в холодную пустыню Сахару!»
Знала Буранова, что Ушнурцев ездил сегодня на мотоцикле в райцентр в милицию. Сама же ему повестку и сунула. Потому и не выпил с утра. Только яичницу съел. А ей сказал многозначительно: Сегодня весь колхоз «Борец» поймет, что такое Тимофей Ушнурцев, потомок Пугачева и Разина!
Эти слова испугали Полину и она дала себе зарок прийти с работы до прихода дочери из школы и проследить, чтобы Тпмоха и впрямь не натворил чего-нибудь. Зарок-то она дала, а вот исполнить его не смогла — повис на ней главбух как клещ, пришлось ей заново зарплату механизаторам считать.
Жалоба в милицию была неловкой попыткой избавится от Ушнурцева.
— Пьянь одурелая, — бранилась Полина. — Жизнь он мою уел, тело изгрыз, бешеный пес, морда морковная!
Так называла Полина своего сожителя за действительно как бы морковный цвет кожи на лице.
— На его харе баба Дуня морковь стригла, — рассказывала Полина продавщице Петровой по прозвищу «Золушка», данным ей за то, что потеряла в колхозном клубе валенок с галошей.
— От качана зачала, кочерыжку родила, — злобствовала Полина.
— Ты чего ругаешься, девушка, — увещевала подругу Золушка. — Мой вон и старый и гунявый, и в постели — бревно, а я не ругаюся.
…
Два года назад умер законный муж Полины, отец Ули. Пудга Буранов.
Вроде и не болел. И в больнице не лежал. Дрова пилил. А потом присел — и голову на полено уронил. Врач сказал — гумма на аорте у него была. Сифилитический аортит. Взял анализы у Полины и Ули. Дочку в покое оставил, а мать послал в клинику в Ижевск. Выписалась Полина из клиники только через полгода. Уля в это время у бабушки жила, в Башкирии.
Баба еще в соку — сорок пять лет. А мужиков свободных в деревне нету. Как на беду освободился в это время Тимоха от химии и у бабы Дуни поселился. Где его несчастный сын-инвалид Сережа жил.