Дождь сегодня с утра зарядил. А за мной в обед черная папашина волга приехала. Фролу отец загодя позвонил, извинился, попросил отпустить. Фрол растаял и разрешил. Ездили к закройщику, на примерку. В ателье у метро Пролетарская. До универа ехать часа полтора, потом еще через весь город переть… Шьет там один жук отцу и мне замшевые куртки. Отцу из импортной, бархатной хрюшки. А мне из нашей грубой советской свиньи. Приталенные, модные. Королевская одежда! А Гоша говорит — это только для конюшни хорошо, когда замша.
Назад меня привезли уже после отбоя. В нашей палатке никто не спал. И девушки сидели. Чай распивали. Сгущенку гошпну на белый хлеб мазали. Раскина на гитаре бренчала. Свою любимую. Этот город называется Москва… тра-та-та трата-та… а она стоит как девочка чиста… Поганая песня…
Видел по глазам — все мне завидовали. А я, ничего, сделал вид, что мне все равно. Как Печорин. Приятно, когда завидуют.
Би-Би не выдержала, спросила, куда это меня на черной волге возили. Я и расписал… Загнул, что к послу американскому папашу с семей приглашали. Насвистел, что лакеи там в крокодиловых шапках и бегемотовых штанах, а приборы за столамп — платиновые… Поверила. У нас всему верят. У Жу-Жу и Раскиной глазки сверкали. Все меня подробности выспрашивали, только Гусев и Лебедев молчали и перемигивались. Скалились как псы и желваками играли. Что-то они мне готовят.
Утром, на линейке, получил я их подарочек.
Стояли мы все на этой идиотской аллее пионеров-героев. Перед нами — трибуна, на ней Фрол, замполит наш, Гниломедов, по прозвищу Ганимед, толстенький такой свин, и еще кто-то. За трибуной — Ленина портретище. метра три на четыре, ну этот, который в светлом пиджаке, и таком же галстуке. Откуда на него ни глянь — он тебе в глаза смотрит. Язвительно так. Как будто сказать хочет: Ну что же вы, товарищ Пичухин…
Ганимед нам про пионеров-героев рассказывал. Туфту гнал жуткую, как и положено. Пораспинался и с трибуны сошел. С флагом этим мудацким. Когда мимо нас проходил, важный как индюк, толкнули меня Гуси-Лебеди в спину. Да так ловко, что я прямо на знамя и брякнулся. И вместе со знаменем в лужу бултыхнулся. И Ганимеда грязью обдал. И сам испачкался жутко и знамя запачкал. Когда поднимался. заметил, что и Жу-Жу и Раскина и даже Би-Би хихикали протпвненько. А что тут смешного? Толкнули они меня, понимаете, толкнули! А за завтраком Лебедев разговор о блате начал.
Сказал:
— Некоторые блатные по посольствам разъезжают, когда мы тут в палатках киснем, думают, наверное, что весь мир к их ножкам положен, а мы им докажем, что это не так. Что есть справедливость. Скоро докажем.
А Гусев добавил:
— Таким надо могилки стекловатой выкладывать.
Что же они еще придумали, скоты? В грязи меня уже искупали. Буду настороже. Тупые они, как все рабфаковцы, но злые. Лебедев — из Иванова родом. Вроде даже женат. Жена у него, говорят, в зоне «Б», в рыгаловке тарелки моет. Гусев из Краматорска. Темный человек. Оба без жилья, общежитские. Понятно, за что они меня ненавидит. Москвич, квартира на Кутузовском, шмотки, волга, снабжение.
К ненависти населения мне не привыкать. Помню, отдыхал я в мидовском Доме отдыха. Было мне тогда 15 лет и был я влюблен в чудесную девушку, студентку первого курса истфака. Забыл, как звали. Из-за того, что она была меня старше и умнее — стеснялся я страшно всего. Боялся осрамиться.
Нашли мы в старом парке скамеечку заброшенную. Со всех сторон — густые кусты. Пришли туда в сумерки. Сели рядышком, беседуем… И друг другу в глаза посматриваем.
Обнял я ее, притянул к себе и осторожно поцеловал в губы. Она закрыла глаза. Казалось мне — земля под нами превратилась в ночное море, а небо — во влажную раковину, поблескивающую разноцветными перламутрами.
Тут из густых кустов донесся странный звук. Как будто пёрнул кто-то. Потом еще раз, погромче. Я окаменел. У моей девушки от ужаса волосы дыбом встали. Тишина. Подумал — мало ли чего в ночью парке не услышишь, может ветка хрустнула или щегол какой икнул… Успокоились, опять целоваться начали. Опять море, перламутры.
И тут вдруг — кто-то снова нагло и громко пёрнул. А другие стали мочиться, чуть не нас. Можно было даже разглядеть янтарные струи. Кто-то сел опорожняться… Жопа белела на фоне темных кустов… И не одна… Со всех сторон. Струи, жопы, пердёж. Хохот и визг.
Я растерялся. Подружка моя покраснела, побелела, вся сжалась, бедненькая… Через пять минут все стихло. Мы ушли из парка, а через три дня разъехались. Но еще до моего отъезда знакомый деревенский парнишка рассказал мне, что это были не черти рогатые, а местные ребята. Хотели «поднасрать сынку дипломата».
На замеры пошли. Мне выпало ящик с теодолитом тащить. Жара была! Парняк, как в Камеруне. Тени нет. Ни одна веточка не дрогнет. Даже сверчки замолкли — стрекотать устали, поганцы. Я майку снял. Ко мне Лебедев подошел и так незаметно меня за грудь ущипнул. Шепнул в ухо:
— Пойдем, Джонни, в лесок, а…
Я его потную ручищу от себя отбросил. Проговорил автоматически:
— Отстань!
Лебедев ухмыльнулся грязно. Надо было ударить его! Ну, не могу же я драку на съемке начинать! Никто его руку не видел, он специально так повернулся, гад, ко всем задом… И Гусев его подстраховал. Подумали бы, что я психованный. Из универа бы отчислили.
Разрешил нам Фрол полчаса отдохнуть. Разложили ветровки под дубом, залегли в теньке на травке и заснули. Лебедев пытался голову свою нечесаную Би-Би на живот положить — она, молодец, не дала, и что-то резкое ему сказала. Он отлез.
Мне кошмар приснился.
Все вокруг так, как будто я не сплю. Дуб. поле, теодолит, нивелир. Местность та же и жара. Никого нет, один я работаю. Определю величину превышения. Колышками рейку закреплю и к нивелиру бегу. Начинаю замерять, и вижу в трубу как рейка падает. Потому что ее Лебедев толкнул. Толкнул — и исчез. Опять к рейке бегу, креплю и назад, к нивелиру. И опять, появляется Лебедев, толкает рейку и исчезает. Падает проклятая рейка.
Смотрю в трубу, а вижу не местность, а картинку, как в калейдоскопе детском. А вместо цветных стекол там — ухмыляющиеся рожи. Кого? Глупо спрашивать — Гусей-Лебедей.
И вот уже я в Москве, на ярмарке у Лужников. Лет шесть мне всего, отец меня за руку ведет. Я прошу:
— Па, купи мне волшебную трубку со стеклышками!
А он отвечает:
— Некогда покупать, на стадион не успеем, сам видишь, птицы уже прилетели, пора и нам места занимать.
И тащит меня через ярмарку. Прямо к стадиону. И вот, мы уже на трибуне сидим. Внизу — поле, а над ним — птицы летают. Туда-сюда мелькают. Много-много птиц.
Отец говорит: Смотри, смотри, сейчас большая кормежка будет, а потом Спартак и Локомотив в полуфинале встретятся.
И вот. вывозят рабочие какие-то на поле громадный железный ящик. С пять автобусов. Открывают его. А там трупы лежат в навал. Птицы корм увидели и на трупы насели. Давай клевать. Вся стая села. А рабочие ящик захлопнули. Страшно заревел стадион. Потряс небеса громом рукоплесканий. Ящик утащили, а на поле вместо футболистов Спартак выбежал… Ну тот, из фильма, с мечом. А потом и Локомотив появился, только не команда, а настоящий, железнодорожный, с мордой как у кузнечика. Жуткий такой. Язык высунул длинный, медный. И давай на Спартака наступать. А Спартак его по языку — мечом. Стадион орет:
— Шайбу! Шайбу!
На поле выкатывается здоровенная черная шайба. У нее два зеленых глаза и страшная зубастая пасть… Шайба растет, растет, не видно уже ни Спартака, ни Локомотива, ни стадиона, только глаза ее зеленые смотрят на меня сверху, с неба.
Проснулся я, а надо мной Лебедев склонился, рожу свою прыщавую кривит, ухмыляется. Говорит тихо:
— Пойдем, Джонни, в лесок, подергаемся.
Я отпрянул от него и сказал громко:
— До чего же у тебя харя жуткая, Лебедев, сними противогаз!
Но никто почему-то не рассмеялся. Би-Би посмотрела на меня с тревогой. А Лебедев ничего мне не ответил, только усмехнулся, глаза прищурил и желваками заиграл.
Пришли в лагерь, а палатки нашей нет. Койки стоят, на них палатка грязная валяется. Нам рассказали — Гоша очередное пари выиграл и опять у Миняя. Поспорил, жмот, что несущий столб у палатки перегрызет. С завязанными руками и ногами, лежа. Его связали и у столба положили. Думали, подухарится и остынет. Ушли. Через час пришли — палатки нет, а под брезентом Гоша ворочается и Миняева зовет. Перегрыз, злодей, столб как бобер! Миняй даже испугался — с Гоши-то какой спрос. Гоша человек известный. Пришлось Миняю Гоше еще одну бутылку ставить и просить его дерево срубить подходящее.
К вечеру палатка стояла, а Гоша с Миняем скорешились, перепились и купаться на водохранилище пошли. В час ночи будит всех Миняй. Кричит как иволга:
— Помогите, спасите, Гоша в водохранилище потерялся, может и утоп!
Оказывается, они лодку отрядовскую увели. На цепи которая. А цепь — на замке. Сколько раз просил Фрола дать ключ, с Би-Би по водохранилищу покататься. Ни разу не дал. Запрещено студентам, инструкция! У нас все запрещено!
Замок Гоша камнем сбил. Сели в лодку и уплыли.
Плыли-плыли и вдруг Гоша потерялся. Трех студентов покрепче послал Фрол его искать. Плавали они полночи на лодке, искали Гошу среди сухих деревьев. Тут их много из воды торчит. Говорят, где-то и церковь под водой видно, с крестом. Затопили все к черту, вместе с деревнями.
Утром Гоша объявился. На милицейской машине. И что удивительно — с сержантом подружился, артист. Рассказал, что он из лодки нырнул «от тоски» и водохранилище переплыл. А затем в Бородино направился. А там с ним якобы произошло «сражение».
— Переплыл я этот сраное Можайское море как не фига делать. А потом… Бородинскую диораму посмотреть захотелось! Шевардинский редут и Багратионовы флеши, мать их за ногу! И я пошел как есть в плавках, босой. Через час достиг поля и обозрел его в свете Луны. Подошел к музею. Закрыт, собака. Ну я немножко там покричал. Сторож-дед притащился, начал хамить. Потом, поняв мой бескорыстный научный интерес, и дверь открыл и диораму показал. Приволок пузырь. Сели мы прямо в диораме… Как Наполеон и Кутузов. И пузырь раздавили. Дед закосел, и меня повело, блядь, как на танцах. В пузыре жидкость была страшная, приводящая в изумление… Керосинили мы часа три, дед в милиции говорил, что я Денисом Давыдовым представлялся, декламировал «В дымном поле, на биваке, у пылающих огней..» и начал французов на диораме деревянной саблей крушить. Штрафанут наверно. Отпустили под честное слово, что из лагеря никуда. Мусора тоже не все звери. Отнеслись с пониманием.