Мосгаз — страница 70 из 80

Линолеум разошелся под ними, как треснувший студень, и их тела ушли в землю.

Аляска

1

Всю ночь о словах Георгия думала.

Что захотел — на Аляску он поедет работать и меня с Любкой заберет в эту морозилку! Раньше все в Якутск собирался, теперь — за Берингов пролив. Говорит, не могу больше гнилые московские щи хлебать. На волю хочется. Подальше от Кремля и Старой площади, смердит…

Встала. Сердце давит, на душе тошно.

Хорошо, ни мужа, ни дочери дома уже не было. Поцапались бы как кошки.

Обида меня гложет! Не то обидно, что так рано на пенсию отправляют, обидно, что других не отправляют. Хрячиной — шестьдесят пять. Вечной нашей политинформаторше Авдотьиной — шестьдесят восемь. Пролеткиной пятьдесят девять. А мне пятьдесят семь всего. Девушка. Пять лет как докторскую защитила. Как моя умница дочка шутит, — ливерную, кусочками.

Дочка эта… Тридцать лет, семьи нет и заводить не хочет. И живет с нами. Ходил, ходил хахаль один, доцент с биологического, специалист по физиологии грибов. Про лишайники рассказывал очень интересно. Цветы дарил… Зажарила я как-то свежие опята с рынка — а он есть отказался, да еще обиделся почему-то…

Любка говорит — с папой не то что на Аляску, на Северный полюс поеду. Мне тутошняя голодуха и мутота обрыдли. Тут пока что поймут, тысячелетие проходит, а до тех пор, пока жить по-человечески станут, еще тысячу лет ждать придется.

Да… Обобрали меня на кафедре как липку.

Лекционный курс отобрали еще два года назад. Хоздоговор уже год как не продлевают. Сомов сам ездил к заказчикам, уговаривал, объяснял… На конференцию в Монреаль не пустили, хотя меня персонально пригласили организаторы. Меня-то пригласили, а завкафедры и его зама — нет. В результате, они оба туда ездили и мои результаты докладывали. Барахла навезли горы, а мне — колготки подарили с молодухой, черти старые.

Аспирантов моих так запугали, что они сами от меня к Скребневу перешли. Лаборанта Гужова, уволили за пьянство и воровство. Так ведь он пил и воровал и когда у Фрошмана работал. Один раз керосин в аэропорту продал, самолет взлететь не мог. Четыреста термометров разбил, подлец. чтобы из них спирт высосать. У меня ползарплаты украл из письменного стола. Правда, через полгода вернул.

Напивался Гужов до состояния риз и шел в морозильную камеру спать. Говорил, что «на холоде, очищается душа». Ватниками укрывался и дрых в ушанке, рядом с образцами. Руки у парня были золотые.

Электронный микроскоп Пролеткиной отдали. В университет марксизма-ленинизма три раза гоняли. В юбилейный сборник статью не взяли. А в конце еще делегировали в научный совет при Комитете по охране окружающей среды. А на закуску — отправили в Госкомиссию по БАМу.

В конце июня принимали. В ложбинах еще снег лежал. А под горячим сибирским солнцем — зеленело все. Красота. Просторы. От нежных листочков пар струился. Лимонницы порхали. Махаона видела божественного. Я букеты собирала, кору у березок гладила. А все остальные в комиссии пульку писали и водку жрали как дьяволы. На дорогу и не смотрели.

Об охране природы тут и не думал никто. Рядом с дорогой все разворочено, мазутом и соляркой загажено, автодо-роги разбиты, оврагообразование началось на подрезанных склонах, скалы не укреплены…

Речки разливаются, которых и на карте нет, железная дорога из-за подмыва насыпи оседает как хромая лошадь. Мосты такие ржавые и хлипкие, что по ним и ехать жутко, некоторые шатаются как гнилые зубы. Несколько станций роскошных построили, а ни городов, ни поселков за ними нет. А где есть поселки — там нет людей, делать там после постройки дороги нечего. Мерзлота свое берет — асфальт трещит, здания корежит. Огород тут не посадишь, холодно, снабжения нет. Людей держит только то, что податься им некуда.

Медведей видела в заброшенном городке — искали звери корм среди сгнивших мусорных баков. А там только ржавое железо валяется, черные деревяшки вместо домов торчат, да старые поблекшие плакаты на покосившихся стендах как лохмотья висят.

БАМ — стройка века!

Десятки тысяч молодых людей с постоянного места жительства сорвали, миллиарды рублей старым, больным и детям не доплатили. Солдат нагнали.

Многие энтузиасты получили особый подарок партии — клещевой энцефалит. Сколько от него комсомольцев-добровольцев умерло? Говорят, каждый год — по полторы тысячи скашивало. Спросить не с кого. Жизнь человеческая тут и копейки не стоит.

А самая большая неожиданность на дороге — скорость. На многих участках можно, не боясь отстать, из вагона вылезти и цветы собирать. На всех южных склонах — желтяки и синюшки сплошняком.

Тут не принимать, а по-новой строить надо. Осматривала полотно после того, как товарняк проехал с рудой. Стыки разошлись. Болты из шпал повылезли. Хоть ремонтную бригаду вызывай.

Не спеша подъехали к огромному горному хребту. Я уже приготовилась по тоннелю тащиться. С детства не люблю. Ан нет — главный, Северо-Муйский тоннель так и не пробили. И неизвестно, пробьют ли, тектонические разломы там, сейсмика коварная. Радон. Полсотни людей там пульпой прибило. В семидесятые еще.

Поехали через перевал на автобусе. Не для слабонервных дорога. Автобус ерзал на мокром гравии как теленок на льду. Казалось — вот-вот в пропасть покатимся. Председатель комиссии, академик Елкин, трясся как осиновый лист. У его заместительши, Палкиной, истерика началась. Ёлкина коньяком отпаивали, а Палкиной глаза завязали. Обняла ее, а она, дура, хнычет: Мариночка, если я умру, позаботься о Машке, Павлику ребенка не оставляй, добейся, чтобы бабушке и дедушке отдали.

Обещала ей все, а она мне вечером официально заявила при всех: Вы, Марина Петровна то, что я там, на перевале говорила, в голову не берите, забудьте, это у меня нервы. Павел Сергеевич — примерный муж и отец… А у самой глаза испуганные, как у прибитого щенка.

Приняла тогда наша комиссия эти участки. А что прикажете делать? Перестройка-неперестройка. у нас все по-старому. Нас послали, чтобы мы подписали протоколы, мы и подписали. Напоследок Ёлкин нам сказал: Все понимаю. Хотите бороться? Боритесь. А я пас…

А дорогу МПС на баланс повесили. Пусть железнодорожники с ней дальше мучаются. На кой этот БАМ кому нужен? Возить там некого и нечего. Лёня давно в ящик сыграл. Денег на разработку новых месторождений нет. Порт в Советской гавани так и не построили.

Мне бамовское начальство чучело лисы подарило. И маленький кусочек рельса. С гравировкой — «Станция Гоуджекит».

На даче, сказали, цветами займешься…

Флоксы разведу. Душистые цветы. Радостные. Весь участок засажу флоксами. Пусть соседи носы зажимают. Картошку посажу. Надоела польская. Желтая какая-то. И на вкус — мыло. Морковку и укроп. Яйца буду у дяди Мити покупать. А молоко — у бабы Мины. Если она свою буренку не зарежет.

Не знаю, как до троллейбуса дотащилась. Старая кляча. Мениск на правом колене опять в сторону съехал. Повязку навертела, а что толку. Сколько мне уже костоправы операцию предлагают? С тех пор как тогда с бревна упала. Вот же дура была — спортивной гимнастикой занималась! Сборы. Сборная. Соревнования. И что от всего этого осталось? Одни болячки. Хорошо шею не сломала как несчастная Леночка Мухина.

Главный спортивный врач Масальский запугивал — ходить не сможешь! Ничего, тридцать пять лет хожу. И еще двадцать пять протащусь, если Бог даст. И с сердцем — тоже самое. Консилиум в академической больнице. Профессор Лопатин. Без операции проживете три-четыре года, максимум пять лет. Двадцать лет уже живу. Потихоньку-полегоньку. А те, кого тогда резали, все в сырой земле.

Почему я вся дрожу? Георгий говорит — радоваться надо, что живая из этого змеюшника вырвалась. На заслуженный отдых… Руки трясутся и холодный пот по хребту. Как тогда.

Было мне восемь лет. Разбил в тот летний денек братик мой несмышленый, Баша, бюст Сталина во дворе нашего дома, на Авиамоторной. Прямо по гипсовой роже заехал. Камнем. Нос отбил и часть щеки. Весь двор видел. Многие тут же окна закрыли, чтобы на Сталина безносого не смотреть. Вечером мать и Биба ареста ждали. Башу выпороли. И мне под горячую руку досталось.

Биба выпил, а мать перед сном горячо молилась. На тумбочке у нас иконка стояла. На жести печатка «Божья матерь Казанская», дореволюционная.

В жуткой тишине спать легли. В нашей семиметровой комнате. Мама с Бибой на койке, а Баша и я, как обычно, — под столом, на матрасе. Я была девчонка вздорная, взяла эту иконку и к стене отвернула, схулиганила. Все заснули — мать сопит, Биба храпит, Баша-брат ворочается во сне, потирает больное место. А я долго не могла заснуть, страх меня терзал, что без матери останусь. По хребту пот холодный, под животом — спазмы.

И вот, вижу я — открывается наша дверь и входит к нам в комнату какая-то женщина. В темном балахоне или плаще с капюшоном. Присела рядом с нашим столом и синий шелк от лица отбросила. И вижу я, что это сама Приснодева Мария к нам зашла. Носик прямой, губки точеные. Глаза огромные, на лбу — жемчуга… Посмотрела она на меня ласково и сказала: Не дрожи, девочка, все будет хорошо. Зачем же ты, Мариночка, меня к стенке повернула? Я хочу всегда с вами быть!

Улыбнулась мне как солнышко и ушла.

Не тронули нас тогда, но через три месяца из комнаты выселили. Мать лежала в это время в больнице. Плеврит у нее был гнойный. Биба на фронте шоферил. А меня с братом сердобольные соседи приютили. Дядя Петя и тетя Нюра. Однажды, когда тети Нюры дома не было, дядя Петя меня невинности лишил. Не стращал, не бил. Уговорил. Пыхтел, пыхтел, да так и не кончил.

Господи, прости мне мои грехи, лишь бы дочь и муж здоровы были. Помоги, помоги, Заступница сирых! Переведи все их хвори на меня…

Проводы на пенсию. Похороны без гроба. Все будут так сладенько смотреть — как на покойника. Я покойник и есть. Забывать все стала. Вчера забыла Георгию галстук повязать, — так без галстука и поперся в совет. Ученый секретарь. На Аляску он поедет! Тут бы до работы без инфаркта доехать…